В этот день даже весталки, собравшись впятером, поскольку одна из них осталась охранять священный огонь в алтаре, вышли из пристроенного к храму атрия Весты, где они проживали, и отправились к шести триклиниям, поставленным в честь богов-советников. Перед ними шли шестеро ликторов, а позади следовала огромная толпа сестер, родственниц и матрон.
Впереди шли две воспитанницы – Опимия и Сервилия, за ними продвигались две наставницы – Лепида и Флорония, а между ними шествовала старшая наставница (максима), возглавлявшая коллегию, а ею в те времена была Фабия, дочь Марка Фабия Буцеона, дважды бывшего консулом.
Фабия в свои тридцать три года еще была красавицей, и все в ней восхищало: правильные, нежные черты лица, белейшего цвета кожа, тончайшие каштановые волосы, высокий рост, пышные формы. Если кто и находил в ней изъян, так это лишь малоприметную тучность.
Все горожане с почтением уступали дорогу священной коллегии, и все благословляли весталок и просили их поусердней молиться богам за спасение Рима.
Когда почтенная процессия пересекала священный Палатинский холм, многие видные горожане сидели навеселе за трапезой, за очень пышно уставленными столами под портиком дома Луция Эмилия Папа, консуляра, человека бывшего порядочнее многих других людей его возраста.
– Ты хорошо сделал, – говорил Эмилий Пап Фабию Максиму, который, проходя мимо в сопровождении двадцати четырех ликторов, бывших одним из отличий диктаторского достоинства, получил от Папа приглашение задержаться и совершить возлияние в честь богов, – ты хорошо сделал, что устроил лектистерний и предварил голосованием по «священной весне» и пышными жертвами богам любое другое решение по поводу войны.
– Послезавтра, когда закончатся празднества и торжества, – ответил диктатор, – соберется сенат, и мы определим, что надо сделать для спасения республики. Хотя мне доверили верховную власть и она ненарушима и неоспорима, я не собираюсь лишать себя разума сената и его мудрых советов; я хотел бы и далее пользоваться его содействием и поддержкой во всех своих поступках[14].
– Ты, о благочестивый и предусмотрительнейший Фабий, станешь спасением Рима, – произнес Марк Клавдий Марцелл, также сидевший за этим столом.
– И только ты сможешь победить Ганнибала, – добавил Павел Эмилий.
– И ты его победишь!.. – пылко подхватил Гай Клавдий Нерон.
– С помощью богов и затягивая кампанию, – улыбнувшись, скромно ответил Фабий Максим.
– Значит, ты не обрушишься на него бурным натиском во главе легионов? – спросил молодой патриций, явно разочарованный в своих ожиданиях. – Клянусь Юпитером Громовержцем, нам нужна быстрая и громкая победа. Надо восстановить нашу славу, поверженную в грязные воды Тицина, Требии, Тразименского озера. Надо, чтобы наши орлы были увенчаны прежними завоеваниями и резней карфагенян. Надо быстрее смыть позор унижения, нанесенного нам Ганнибалом, вождем солдатского сброда, предводителем разноплеменных воров, который ведет себя в Италии как хозяин и грабит ее.
Слова Нерона, отмеченные тем юношеским пылом истинного римлянина, который бурлил в его патрицианской крови, вызвали новую улыбку на лице диктатора, и он ответил спокойно и медленно:
– Сдержи свой пыл, юноша; твое благородное негодование не позволяет тебе осознать, что этот Ганнибал, вождь разношерстного ополчения и воров, как ты назвал колонны, которыми он командует, уже дал доказательства того, что он один из храбрейших и умнейших военачальников, хотя и молод так же, как ты… Может быть, даже самый храбрый и мудрый из тех, что до сей поры поднимали оружие против Рима. Ты забыл, что эти нумидийцы, галлы, испанцы, которых ты назвал ворами, – воины доблестные и смелые, каких мы никогда прежде не знали, что они уже разбили в четырех сражениях наши легионы. Они показали себя храбрыми и уверенными в своих силах, тогда как наши солдаты оказались трусливыми и обескураженными. Италия враждебна к Ганнибалу, она привязана к нам и остается нам верной. У наших легионов достаточно продовольствия. Они пользуются всеобщей поддержкой. Ганнибал, если я не пойду на него очертя голову и не стану ввязываться в сражение, а только лишь сожму его в окружении, очень скоро почувствует недостаток самых необходимых вещей. Надо преследовать врага, следить за ним, но не доводить дело до рукопашной, пока все обстоятельства не будут благоприятными для нас, а для карфагенян губительными.
Эти слова были встречены всеобщим одобрением, и все присутствующие были довольны тем, что избрали в диктаторы именно такого человека.
Как раз в это время толпа, сопровождавшая процессию весталок, проходила перед домом Эмилия Папа, и все сидевшие за столами поднялись и склонились перед жрицами, а двадцать четыре ликтора, сопровождавших диктатора, опустили свои фасции.
В большой толпе народа, сопровождавшей процессию, шел одетый в белую тогу и увенчанный венком из роз нумидиец Агастабал.
– Смотри-ка! – воскликнул, заметив его, Гай Нерон. – Грязная нумидийская или карфагенская морда! Что он делает в Риме?
– Вероятно, вольноотпущенник, поскольку римским гражданином он быть не может – о том свидетельствует цвет его кожи. Но это и не раб, потому что одет он в тунику и тогу свободного человека, – ответил Павел Эмилий.
– Да будь он проклят, и пусть его заберет Плутон и держит в самых глубоких пучинах ада! – воскликнул Нерон.
– Не стоит так думать и говорить, Клавдий, – укоризненно произнес Эмилий Пап, – да еще сегодня, когда все мы должны стать братьями, соединившись в любви и обожании богов. Сегодня даже незнакомый нам чужестранец имеет право сидеть за нашей трапезой, и его надо считать римлянином, потому что он празднует лектистерний, облачившись в незапятнанную тунику и увенчав себя венком из белых роз.
И, возвысив голос, он обратился к Агастабалу, уже было миновавшему дом Папа:
– Эй… Нумидиец… Нумидиец… Карфагенянин… кто бы ты ни был, садись за хлебосольный стол Луция Эмилия Папа.
Агастабал обернулся на звук этого голоса и, принимая приглашение, кланяясь и посылая воздушные поцелуи, вошел под портик и заговорил на скверной латыни:
– Привет тебе, любезный патриций, привет всем сидящим здесь благородным гражданам. Я выпью за твоим столом за спасение и величие Рима.
Он выпил, а на рассерженные вопросы бросавшего злые взгляды Нерона смиренно, но честно ответил, что он и в самом деле нумидиец родом, взят в плен во время Первой пунической войны и был рабом, но теперь, по милости своего господина, освобожден, занимается плотницким делом и бесконечно предан Риму, своей новой любимой родине[15].
– Ты знаком с Ганнибалом? – помолчав, спросил его Нерон.
– Как мог я это сделать, если ему всего тридцать лет, а мне уже сорок четыре? С девятилетнего возраста и вплоть до прошлого года он находился в Испании, а я вот уже двадцать четыре года живу в Риме.
– Не слишком-то ты преуспел за это время в нашей речи! – иронически бросил Нерон, уставившись своими небесно-голубыми сияющими глазами в маленькие, черные, злые зрачки карфагенянина.
– Нумидийцу очень нелегко усвоить элегантные выражения вашего прекрасного языка.
– У меня у самого есть рабы-нумидийцы; они живут в моем доме не больше десяти – двенадцати лет, а говорят на языке Латия гораздо лучше тебя, а если уж говорить правду, то и получше меня.
– Они просто очень способные.
– Мне кажется, что ты обделен умом, – добавил молодой патриций, все время пытливо разглядывая нумидийца.
– К сожалению, это так.
Последовало короткое молчание.
– А сейчас, когда ты видишь, как нумидийцы и карфагеняне грабят Италию и приближаются с угрозами к самому Риму, не возникло ли у тебя желания перебежать в их ряды?
Вопрос этот Агастабалу задал всего лишь двадцатилетний юноша красивой наружности и крепкого телосложения, черноволосый и черноглазый. Это был Луций Цецилий Метелл, представитель того знаменитого рода, о котором вскоре будут говорить, что там все мужчины рождаются консулами[16].