В семье не принято было ругаться, ссориться и тем более нападать на младших. Степка остался один, картошка не лезла в горло, и он отодвинул тарелку. На душе было грустно и обидно за своего бойца. Что тот сделал плохого, чем провинился перед его сестрой? Степан хотел спрыгнуть, побежать за ней, чтобы спросить, но слезы обиды задушили – и он разрыдался.
Громыхнула щеколда, и из сеней в кухню прошла Дашка с ведром воды. Рёв в горнице, всхлипывания в комнате, солдат на полу и развал на столе… Поставив ведро на табурет, старшая сестра наспех вытерла руки о полотенце и повернулась к малым.
– Ну и кто первый начал?
Дети молчали. Жаловаться и ябедничать были не приучены. Поняв свою оплошность, Дарья изменила тактику.
– Из-за солдата, да?
Дети продолжали молчать.
– Есть не хотел солдат… упирался? – Даша старалась подобрать ключи к детским сердцам. И, кажется, у неё получилось.
– О-о-он хотел, – навзрыд проговорил Степка, – то-о-о-лько она не разрешила ему е-есть…
Дарья взяла брата на руки, подняла солдата, и втроем они пошли в комнату, где на лавке плакала Танюшка. Дашка села рядом и притянула сестренку к себе.
– Чем тебе не угодил Степкин солдат?
Давя в себе всхлипы, Таня вытерла глаза и посмотрела на сестру.
– Он злой.
– Он не злой, он с печки упал, – размазывая слезы по лицу, запротестовал Степан, стараясь защитить свою игрушку.
Только сейчас Дарья заметила, что в том месте, где был нарисован рот, порвалась ткань. Вата вылезла, и солдат стал похож на маленькое зубастое пугало. Некогда радостная улыбка превратился в злобный, нехороший оскал, полный белых ватных зубов.
– Рот мы ему зашьем, а вы больше не ссорьтесь, хорошо? – Дашка крепко прижала к себе брата и сестру. – Давайте мириться… Где мы, там любовь, а в любви нет места слезам и обидам. Кто так сказал?
– Папка, – Танюшка попыталась улыбнуться, вспомнила про отца, про его холодную щеку – и слезы вновь навернулись у нее на глазах.
Глухо ухнула рельса на колокольне – и тяжелый утробный звук поплыл над Мхами.
– Ваня уже в рельсу бьет. Нас зовет, – Дарья вытерла им щеки ладонью, потрепала по головам и, кивнув, позвала: – Пойдем?
– Пойдем, – одновременно крикнули младшие и кинулись одеваться.
***
Из всех детей только старшие – Фёдор и Дарья – пошли в отца: такие же крупные, русые и скуластые. Остальные были в мать – чернявые и мелкие. Среди деревенских пацанов один Фёдор решался жонглировать пудовыми гирями. В честь былинного богатыря и дали ему прозвище – Попович. А так как в деревне принято всех назвать по дворовому, прозвище перешло на всю семью, тем более что оно полностью отражало род занятий отца Алексия и матушки Елизаветы.
Широко расставив ноги и свесив орарь через плечо, Фёдор стоял перед аналоем, на котором лежало зачитанное (не одним поколением Голиковых) Евангелие. Книгу много раз клеили и сшивали, но от ветхости она расползалась сама собой. Молодой голос звенел в гулкой церкви. Из прихожан были только дети отца Алексия.
Еще в конце сентября деревня обезлюдела. Одних мобилизовали, другие записались в партизаны; тех, кто подлежал эвакуации, вывезли в город, а остальные ушли сами – по мере того как приближался фронт. Во Мхах остались только Голиковы. Никому не нужные и всеми забытые. Властям не было никакого дела до попа и его семьи. А что до энкавэдэшников, то был негласный приказ: поповские семьи не вывозить. Немцы расстреляют – хорошо, не расстреляют – еще лучше, будет повод дырку для ордена проколоть. А чтобы с голоду не подохли, разрешили на брошенных колхозных полях копать картошку. Раскисшую и гнилую. На этом помощь от властей заканчивалась. Выживут так выживут, а не выживут – тем лучше. Меньше мороки.
Треск выстрелов заставил Фёдора отвлечься. Читая по памяти Священное Писание, он сбился и стал лихорадочно шарить глазами по книге, ища прочитанные строки.
– «И сниде буря ветреная в езеро, и скончавахуся и в беде беху», – раздался властный голос из алтаря. Отец Алексий слышал выстрелы и понял, что сын оробел.
Двух строчек и бодрого отцовского голоса хватило Фёдору, чтобы вспомнить текст. Он облегченно вздохнул и нараспев закончил:
– «И приступльше воздвигоша Его, глаголюще: Наставниче, Наставниче, погибаем. Он же востав запрети ветру и волнению водному, и улегоста, и бысть тишина. Рече же им: где есть вера ваша? Убоявшеся же чудишася, глаголюще друг ко другу: кто убо Сей есть, яко и ветром повелевает и воде, и послушают Его9?».
Первую половину службы завершили стройные голоса Дарьи и Танюшки: «Слава Тебе, Господи, слава Тебе!»
Фёдор поцеловал Евангелие, плотно сжал разбухшую от старости книгу и понес к Царским вратам для передачи в руки священника. Он шел и считал: раз, два, три… Чувствовал внутри напряжение нервов. Видел сестру Дарью и маленькие детские ладошки, вложенные в ее руки. Слышал, как в алтаре зазвенело кадило и запахло успокаивающим ладаном. Сколько должно пройти времени, прежде чем хлопнет дверь и сюда войдут? Четыре, пять, шесть… Дверь не хлопнула – она саданула с размаху коробкой о косяк с такой силой, что святые на стенах вздрогнули.
На пороге стоял Иван – перепачканный сажей, с ружьем и коробкой патронов. От удара поток сырого воздуха ворвался в храм, гася свечи. Дверь протяжно заныла, возвращаясь на свое место, и, подпираемая всё тем же потоком воздуха, плотно закрылась. Горящие лампады не давали света, а то, что проникало в маленькое запотевшее окно, лишь разбавляло темноту, превращая её в полумрак.
– Немцы! – крикнул Ваня и, надавив на колено, переломил охотничий гладкоствол. Загнал патрон в патронник и щелкнул ружьем, приводя его в боевую готовность. – Солдата нашего гонят, убить хотят.
Ружье висело в доме за печкой. «Успел сбегать, сорванец», – глядя на сына, отец Алексий сошел с амвона и поманил Ивана к себе.
– Не для тебя ли сказано: «Возврати меч твой в его место, ибо все, взявшие меч, мечом погибнут»?
Взял у сына ружье, вынул патроны из ствола, захлопнул двустволку и со словами: «Пойди спрячь», – показал на лавку, стоящую у стены.
– А ты, – кивнул Дарье, – скатертью накрой, да край свесь, чтобы не увидели, – отец явно был расстроен. Не тем, что сын несдержан, а что непредсказуем. Нет в нём кротости и смирения. Глядя, как Иван сует ружье под лавку, изрек: – Подходите все. Благословлю вас… и будем прощаться, – батюшка перекрестился и поманил детей. Те замерли, боясь переспросить: зачем прощаться? Робко подошли и встали вокруг отца.
Отец Алексий начал с младших.
Целовал каждого троекратно в щеки и в лоб, прижимал к себе, трепал по волосам, брал детскую руку в свои ручищи и целовал – словно не он благословлял, а сам брал благословение. Крестил и со словами «Во Имя Отца, и Сына, и Святаго Духа» отстранял, чтобы обнять, потрепать и благословить очередное свое чадо.
Услышав про солдата, отец Алексий понял: сон в руку. Не было только ангелов и херувимов. «Но как только – так сразу, за ними не заржавеет…» – пронеслось в голове, и батюшка перекрестился, гоня от себя некстати явившиеся мысли. Что делать и как себя вести, священник не знал. Если бы ночью пришли чекисты, он, наверное, меньше бы растерялся, чем сейчас. Ареста он ждал каждый день, а тут… как-то всё непонятно… странно и немного страшновато. Он боялся не смерти… встречи.
– Господь милостив, Он подскажет, Он научит, – прошептал отец Алексий, устремляя взор поверх иконостаса – туда, где в лучах утреннего солнца сиял Спаситель. На ум пришли строки из Евангелия от Луки: «Отче! о, если бы Ты благоволил пронести чашу сию мимо Меня! впрочем не Моя воля, но Твоя да будет10». Батюшка помолчал, вспоминая события страстной пятницы, и продолжил, возвышая голос: – Как Ты не ослушался Отца Своего, так и я, раб Твой, не ослушаюсь Тебя – Сына Божьего. Об одном прошу: вот чада мои неразумные – сбереги их. Не для меня, ибо я уже не в мире, для Себя сбереги.