– Чего хотел.
– Я чего хотел? – искренне удивился мужик и переглянулся с двумя мордоворотами (один был тот самый с бородкой, нос у него налился лиловым и был похож на картошку – хорошо вмазала), в руках у одного из которых было пустое ведро. – Это ты чего моих пацанов обижаешь?
– А нехрен пошлину задирать.
– Я?
– У того вон спроси.
– Сколько.
– Тринадцать.
Ферзь повертел самокрутку в руках, неторопливо закурил, выдохнул. Не оборачиваясь спросил.
– Это правда?
– Ферзь, я… Николай Борисович, – замямлил рыжебородый и тут же рухнул от звонкого удара ведром по лицу.
– На пять лишних зажидилась?
– Мои вещи, – Ксюша постепенно приходила в себя.
– Эти-то, – девушка посмотрела в сторону, куда ткнул самокруткой Ферзь, и увидела в углу у двери сваленные в кучу рюкзак с химзой и пояс. «Пернача» с автоматом, естественно, не было. – Да вот же они, а что?
– Отдай.
– Э-э-э, брат, – досмолив, Ферзь нагнулся и неторопливо затушил бычок о лоб вырубленного бородатого. – Ты сначала мне скажи, куда лыжи навострила.
– Транзитом, в Торговый город, – не сводя взгляда с распростертого тела, тихо ответила Ксюша.
– Ах в Город. Вон оно как. А че не на Фрунзенскую, или Ворота, м? И кому же ты это все несла, а? – поднявшись, Ферзь брезгливо вывернул рюкзак – на пол посыпались какие-то игрушки, тряпье, полуистлевшие книги. Стыдливые трупики былых вещей.
– На продажу, – отвернувшись пробормотала Ксюша.
– Что?
– На продажу! – девушка вскинулась, смотря прямо в глаза.
– А я думал, «Атмосферу» уже вычистили давно, – швырнув пустой рюкзак в девушку, Ферзь полоснул ее путы ножом и вернулся на стул. – Или по ларькам побиралась? Шавуха-то жива еще? Ой, прости, о еде завел. Эк тебе жрать-то захотелось, мать, что ты уже говном для отребья фарцуешь. Репутация не страдает? Нет чтоб себя предложить…
– Слушай, ты, – вскочила Ксюша и застыла, смотря в черный зев вороненого ствола.
– Очень внимательно, – щелкнула собачка предохранителя. – На колени обратно. Вот так.
– Отпусти.
– Рад бы…
– Но?
– Пустить бы тебя сейчас через всех моих мужиков, а я посмотрю, что скажешь, м? Тушла небось охота. Охота ведь, а? Жрать-то. Ням-ням. То-то. А у меня ведь есть, много. Но и поработать, мать, придется. Смотрю вон все еще ладненькая, и попка как пирожок.
– Ненавижу.
– Знаю, – вздохнул Ферзь. – Но за свое поведение нужно платить.
– Чего ты хочешь?
– Да думка тут одна есть, – в руках Ферзя возникла банка военной тушенки, которую он ловко вскрыл ножом, ударив по рукояти ладонью, и по сортиру, перебивая застарелую мочу, разлился восхитительный запах говядины.
Ксюша с предательским стыдом ощутила, как рот стремительно наполняет слюна.
– Только не скули, – снизошел Ферзь и кинул еду ей под ноги. – Приятного.
Поборов остатки самообладания, девушка подхватила банку и, сунув в нее порезавшиеся о края пальцы, стала запихивать душистое мясо в рот, даже не замечая, что ест его с собственной кровью.
– Отодрать бы тебя и в хвост, и в гриву, – мужчина смотрел, как она ест практически не глотая. – Как тогда, помнишь? И декорации те же. Ностальгия. Да настроение хорошее, зараза. Ты хоть жуй, мать. Растягивай. А то ведь действительно отрабатывать заставлю.
– Говори.
– Что еда с человеком делает, – нравоучительно покачал головой Ферзь. – Вот будешь слушаться, получишь и второе и компот.
Пустая банка откатилась по полу, а Ксюша утерла рот тыльной стороной ладони, размазывая по нему кровь. Жадно облизала пальцы.
– Ну прям Джокер, – усмехнулся мужик и кинул девушке разящую маслом тряпку. – Вытрись и не усердствуй, еще возбужусь. Короче. Кое-кто из Кировцев, имя тебе ни к чему, тут внезапно, неи с горы ни с села, в Боженьку нашего уверовал. И было ему в пьяном угаре видение, мол церквы разграблены, землюшка русская кровушкой умытая стонет. И явилась ему Богородица, де иди, забери икону мою с кладбища Серафимовского, да намолись на нее, будет де тебе Благословение Божье. Прикинь? Ну не мудак, а. Хотя бандосы – они все такие.
– Сам кто.
– Тю-тю-тю. На поворотах-то осторожнее, мать. Эта штука и выстрелить может.
– Дальше.
– А дальше все просто. Заходишь. Берешь. Выходишь. М? Алгорифма ясна?
Осталось просто кивнуть.
* * *
Питер.
Старый вымокший бомж.
Вязкие тучи. Низкие, настолько, что кажется, будто касаются слепых многоэтажек. Неподвижные, застывшие, словно кто-то нажал на «паузу». Из этого уравнения выкинули время. Наверное. Навсегда.
Шлеп-шлеп, обегая лужи, в которых дрожала луна.
Плачущее небо под ногами.
Раньше он пах осенью. Теперь резиной и поношенным фильтром. Отстукивающим в висках буханьем собственного дыхания. Пульс трупа.
Нас больше нет.
Вперед.
Не сбавлять.
Еще. Еще.
Бегом.
Быстрее.
Успею.
Храни Изначальный Сталкер.
Серафимовское. То самое. Отцы, деды, прошлое. Замаринованная жизнь, навсегда скатившаяся в вечность. И войти в нее теперь непросто так можно. М? Совсем.
Хлорка. О, хлорка. Много хлорки. До ебеной матери… А без нее на кладбище не пройти. Отбить запах крови. Человека. Самого себя.
Химия заменила жизнь.
Учуят.
И сбежать не получится.
Вперед.
До церквушки всего ничего.
Дойти бы.
Успела, вломилась, пропахав носом по полу, похороненная под летящей дверной стружкой.
Икона.
Да вот же она.
Ну привет, матушка.
Взять, быстрее. Да чего ждать-то…
Под потолком заскребло. Застучало копытцами, спускаясь, большое, тяжелое, страшное. В пистолете еще оставалось. Раз, два… Ну хоть на третий… Но удар жала все-таки пропустила, закричала, снова повалилась кулем, перемазанная ядом и собственной кровью.
Тварь побилась и затихла.
Ксюша схватила икону. Прижала. Сокровище. Достала. Нашла.
Не увидела покачивающиеся под сводами коконы. Не заметила и движения в стороне.
Баюкая Богородицу в слабеющих руках, закрыла глаза, пока ее быстро-быстро оплетали белесые тягучие нити.
Юрий Харитонов
Своя душа – потемки
За восемь лет до известных событий…[1]
– Твою ж налево! Яр! Ну кто тебе такое сказал?! – отец стоял над вжавшимся в угол комнаты Ярославом и пытался достучаться до замкнувшегося в себе и плачущего навзрыд ребенка. – Кто?! Расскажи мне, и я им всем Кузькину мать устрою!
Но ребенок не слушал. Он натянул черную вязаную шапку на глаза и уткнулся лицом в колени. Крупная дрожь сотрясала его тело, а слезы обиды никак не могли остановиться. Он хотел спрятаться, исчезнуть из этого мира в какой-нибудь другой, чтобы и памяти о нем не осталось в Юрьеве, в этом городе, не жалующем необычных детей. Ну почему они так с ним? Почему?! Тяжелая рука опустилась на спину и погладила. Ярослав дернулся, как от огня, пытаясь сбросить ее с себя. Но не получилось. Отец настойчиво возвращал руку обратно и гладил, гладил ребенка, чтобы Яру стало хоть чуть-чуть легче.
Наконец мальчик устал бороться, и отец смог притянуть его к себе. Крепко обнял и сидел так еще около часа, пока обида не стала отходить на задний план. И потом, когда сын затих и не двигался, отец все не отходил, обнимая свернувшегося в комочек маленького любимого человечка. Потом, поняв, что Яр уснул, бережно подхватил его и отнес на кровать. Укутал одеялом и тихо-тихо проговорил:
– Ты должен рассказать мне, кто это сделал!
– Зачем? – еле слышно сквозь дрему пробормотал Ярослав. – Чтобы вместе с тварью стать еще и стукачом?
Отец прижал ко рту кулак: так громко и так неистово ему хотелось сейчас кричать. И было обидно и больно за Яра, у которого жизненный путь начинался в атмосфере всеобщей неприязни и нелюбви. Даже дети, и те поддались ксенофобской мании взрослых, и теперь с неимоверной маниакальностью старались в любой удобный момент уязвить ребенка.