…Где-то около трех часов ночи Ельцин будит Суханова. Зовет таким слабым, умирающим голосом, что у того сердце обрывается от испуга: «Что случилось?! Что с вами?!».
– Плохо мне, – шеф лежит бледный, как полотно, и едва шевелит губами. – Принесите что-нибудь… выпить… виски… мне совсем плохо…
Насмерть перепуганный Суханов снова будит нас с Ярошенко: ребята, что делать? У Виктора припасен пузырек валерьянки.
– А если не согласится?
– Скажите, что спиртного в доме больше нет.
– А валерьянка, думаешь, поможет?
– Да не волнуйтесь вы так! Ему просто надо проспаться, и все будет в порядке.
Тот в ответ подносит палец к губам:
– Тише! Главное, чтоб эти, там наверху, ни о чем не узнали!
Без четверти четыре в чулане под лестницей раздается страшный грохот и звон. Все, кто ни есть в доме, выскакивают из своих спален. Мысль одна: с Ельциным случилась какая-то беда! Вот сейчас откроем дверь, а он лежит на полу, бездыханный и весь в крови. Не приведи Господь!
Дверь чулана открывается, и мы вздыхаем с облегчением – обошлось, жив! На пороге стоит Борис Николаевич с недопитой нами бутылкой Черного Джека в руке. Целехонек, но чем-то весьма недоволен:
– Вот, – взглядом указывает на бутылку, – доставал, понимаешь, с полки, а там какая-то коробка с пустыми бутылками. Зачем ее туда поставили?!
Гаррисон, стоя на лестнице, сверху смотрит на него с нескрываемым ужасом. Суханов как-то странно улыбается. Наверное, это у него на нервной почве.
Как ни стараюсь, а дальнейшее не вспоминается. Города, в которых побывали, слились в один огромный безликий город. Пытаюсь припомнить, что мы делали в Чикаго, или в Миннеаполисе, или в Далласе, и не могу. Какие-то выступления, какие-то пресс-конференции, какие-то обеды и ужины. Но какие, где, что за люди присутствовали, как они встретили Ельцина и как его проводили – не вспоминается! Обо всем этом память не сохранила ровным счетом ничего.
Но так не может быть! Что-то ведь должно было запомниться? Пожалуй. Правда, это не событие, а, скорее, ощущение – ощущение тоски и разочарования. Безысходной тоски и опустошающего душу разочарования. И только два, в общем-то, малозначительных эпизода, один – в Хьюстоне, другой – в Майами, запали в память более или менее отчетливо.
Глава 2
Свобода у мясного прилавка
Хьюстон, штат Техас. Нестерпимая духота. Даже не верится, что сейчас середина сентября. Пожалуй, намного круче нашего знойного июля в каком-нибудь Саратове. Зато в супермаркете Randall’s, куда нас привезли на экскурсию, причем по нашей настоятельной просьбе, живительная прохлада. Просто курорт. Но сходу поражает не мощная система кондиционирования, а отсутствие привычных для нас затхлых запахов советского гастронома. Но это впечатление «первых шагов». Дальше – больше. Господи, таких прилавков у себя дома мы отродясь не видели! Для нас, жителей погрязшей в продуктовых дефицитах Москвы, это нечто из области нереального. Голова кругом идет от разнообразия всевозможных продуктов. И почему-то мучает единственный вопрос: неужели у них каждый день такое изобилие? Невероятно!
Ходим с Ельциным меж рядами с товарами. Он потрясен: чего тут только нет, и все можно купить без всякой очереди. Выбрал, встал в кассу (если перед тобой три человека, это уже много), заплатил – и шагай домой! Такого капиталистического достатка бывший партайгеноссе Москвы явно не ожидал увидеть.
– Борис Николаевич, а давайте посчитаем, сколько тут разновидностей колбасы?
Шеф реагирует на предложенное мною резко и впервые употребив «ты», абсолютно несвойственное его манере общения:
– Ты мне сейчас ничего не говори! Не надо ничего говорить! – и с минуту, а то и больше, в какой-то ожесточенной задумчивости стоит у мясного прилавка. – А этот, наш, понимаешь, какую-то там Продовольственную программу придумал. Вот она, продовольственная программа, на прилавке!
Что это было – искреннее потрясение или игра на публику? Гадать не берусь, а наверняка не знаю. Иногда кажется, что он на самом деле был поражен доселе невиданным изобилием. А иногда – что эта была экспромтом сыгранная сценка, рассчитанная на снующих вокруг нас нескольких журналистов с фото- и телекамерами. Последняя версия кажется более вероятной, потому как нечто подобное случилось в самом начале нашей поездки, еще в Нью-Йорке, во время посещения музея искусств «Метрополитен».
…Дождавшись, когда Борис Николаевич выйдет из вертолета, на котором он дважды облетел Статую Свободы и стал «вдвое свободнее», Алференко объявляет следующий пункт сегодняшней нью-йоркской программы – пешая прогулка по Центральному парку с последующим посещением всемирно известного художественного музея. Весть об этом воспринимается без малейшего удовольствия. Если бы рядом с нами не было сейчас Энн Купер, известной журналистки The New York Times, а чуть поодаль не маячила группка ушлых газетных репортеров, Ельцин наверняка бы устроил Геннадию очередной скандал и отказался участвовать в этих мероприятиях. И, в общем-то, был бы прав, потому как за два часа (а ровно через два часа должна состояться пресс-конференция в доме у Боба Шварца) физически невозможно сделать и то, и другое – и по парку погулять, и музейную экспозицию осмотреть.
– И чего мы не видели в этом парке?! – Ельцин выплескивает раздражение на шагающего рядом Суханова. – Чем он интереснее наших Сокольников? Тем, что, понимаешь, в Нью-Йорке, а не в Москве?!
Суханов берет шефа под руку и шепчет на ухо:
– Вы посмотрите, сколько за нами идет журналистов! Завтра об этом будет написано во всех газетах!
Ельцин бросает на репортеров беглый взгляд и, видимо, решает, что сейчас самый подходящий момент развеять слухи об его немощах и пороках. Пусть убедятся: Ельцин – энергичный, спортивный, неутомимый! Еще многим молодым фору даст! С этого момента он «гуляет» по Центральному парку, как царь Петр на картине Серова – размашистым шагом и полубегом. И мы семеним следом так же, как та самая царская свита. Что касается репортеров, то они едва поспевают за нашей группой, странной манерой гуляния дивящей отдыхающих ньюйоркцев.
На ступенях музея все повторяется: «Зачем мы сюда пришли?! Мы в Америку приехали картинки рассматривать?! У нас, конечно, своего Эрмитажа нет!». В ответ Суханов произносит умоляюще: «Борис Николаевич!», и взглядом вновь указывает на репортеров, чуть поодаль с трудом переводящих дыхание.
В музее российский лидер демонстрирует пишуще-снимающей публике уже другие свои достоинства: Ельцин – тонкий, вдумчивый ценитель прекрасного, хорошо ориентирующийся в изобразительном искусстве и мгновенно распознающий различные художественные школы. Мы бежим по залам музея почти с той же скоростью, что и по парку. Но в некоторых из них шеф задерживается возле какой-нибудь картины. Стоит, сложив на груди руки, и несколько секунд задумчиво любуется. Насладившись, он, ни слова не говоря, срывается с места и стремительно преодолевает пару-тройку следующих залов, после которых все повторяется. Очевидно, это должно отразить некий принцип его жизнедеятельности: Ельцин не тратит время на все без разбору, а лишь на то, что по-настоящему ценно и достойно его внимания.
Один из особо отмеченных Ельциным авторов – Ян Вермеер. У портретов его работы он задерживается дольше, чем у всех прочих. Наверное, с полминуты. Гаррисон заинтригован: вам это нравится? Шеф, не глядя на него, произносит многозначительное «Нда-а…»:
– Знаю эту картину. Прекрасный художник, – и, сорвавшись с места, уже стоя на пороге следующего зала, поясняет: – Один из моих любимых.
Всю дорогу от музея до дома Боба Шварца меня мучает мысль: чем ему так полюбился Вермеер? Не выдерживаю и спрашиваю об этом. Ельцин смотрит на меня так, будто я поинтересовался его отношением к известной исключительно среди ученых-лингвистов Вере Цинциус, специалисту в области этимологии урало-алтайских языков: