При лагерной санчасти существовал «стационар» — примитивная больничка на несколько коек. Тяжело заболевшие и получившие серьезные травмы на производстве ждали здесь отправления в «отделенческую» больницу при лагерном управлении. Исключение составляли заболевшие дистрофией и пневмонией. Первых, после нескольких вливаний глюкозы, отправляли в недалекий инвалидный лагерь, вторых оставляли на месте до выздоровления или «летального исхода». Все равно, и в отделенческой больнице лечить воспаление легких было, собственно говоря, нечем. В распоряжении лагерной медицины арсенал лекарственных средств оставался таким же, как и во времена доктора Чехова. Ни пенициллин, ни даже сульфопрепараты в достаточном количестве сюда не доходили. Здешний доктор, поместивший Локшина в свою больничку, надеялся только на его крепкий, молодой организм. Болезнь протекала в бурной и тяжелой форме. Больной почти сразу же впал в бессознательное состояние и находился в нем уже несколько дней. Всё должен был решить кризис, которого врач ждал с тревогой. Он не хотел, чтобы из жизни ушел этот славный малый, так хорошо певший популярные оперные арии.
В небольшой палате, дверь которой выходила в переднюю-ожидалку лагерной амбулатории, ее единственное оконце розово рдело, а это значило, что солнце за сопкой, подступавшей едва ли не вплотную к строению санчасти, уже взошло. Впрочем, в распадке, где расположился лагерь, оно покамест не показывалось даже в полдень. Рельс у недалекой вахты прозвонил подъем, но розового света из окна было еще так мало, что он не мог полностью подавить желтый свет от стоящей на тумбочке коптилки, уж очень толстым был на-мерзший на окне за зиму слой льда. Жалкий светильник, оправдывая свое название, пускал в потолок затейливо вьющуюся струйку сизого дыма — единственную на всю санчасть стосвечовую лампочку берегли, включая ее только во время приемов в амбулатории. Дежурный старик-санитар похрапывал рядом на незастеленном топчане. Он умаялся, провозившись едва ли не всю ночь с беспокойным, горячечным больным, вот уже несколько дней находившимся в беспамятстве. Этот больной не только кричал и пел в бреду, что было бы еще полбеды, но и все время порывался куда-то бежать. Доктор же строго наказал не давать ему петь, чтобы он не напрягал больные легкие. Но больной никого не слушал, рвался и шумел, хотя вообще он был парень спокойный и рассудительный. Но так в жизни бывает часто: вполне приличные люди в пьянстве или беспамятстве становятся скандальными и буйными.
Сегодня Локшин угомонился только под утро, забывшись беспокойным, тяжелым сном. С глубоко провалившимися глазами на исхудалом, заросшем лице он лежал на сбитой в ком сенной подушке, сильно закинув голову назад и тяжело, со свистом, дыша. Большую часть суток он метался в жару, сбить который не удавалось даже усиленными дозами аспирина, и бредил, перемежая невнятное бормотание с вполне внятным и правильным пением. Как правило, это были теноровые партии, соответствующие голосу певца. Но иногда он пел в регистрах, совсем как будто чуждых его голосовому диапазону. Привычка владеть своим голосом и те возможности, которые таит в себе больная воля, помогали Локшину преодолевать даже самые большие регистровые несоответствия. Происходило это, однако, только в сравнительно редких случаях, когда певец насиловал свой голос под влиянием каких-то ассоциаций, возникавших в его воспаленном мозгу. Цепь таких ассоциаций, которая привела больного к совсем уж безумным поступкам, стоившим ему жизни, удалось восстановить по рассказам очевидцев, находившихся в то утро рядом с Локшиным.
Когда от вахты донесся сигнал сбора на развод, он открыл глаза. Сознания в них, однако, не было. Приподнявшись на локтях и обведя палату блуждающим взглядом, больной бормотал:
— Переохлаждение… Переохлаждение… Уже третий сегодня… — Он вспоминал, видимо, эпизод, произошедший этой зимой перед воротами лагеря. Локшин перевел диковатый взгляд с одного соседа на другого, откинулся на подушку и с вполне осмысленной, казалось бы, убежденностью, произнес: — Сатана там правит бал… — Затем пропел эту фразу с уже оперными интонациями и вполголоса, как будто настраиваясь на нужный тон.
Полежав еще немного, больной откинул одеяло и сел на своем топчане, спустив ноги на пол. Потом сделал руками дирижерский жест и почти в правильной тональности запел:
— На земле весь род людской чтит один кумир священный… — К нему бросился проснувшийся санитар, но Локшин с силой оттолкнул его: — он один во всей Вселенной, сей кумир — телец златой… — На помощь санитару подбежали двое ходячих больных, но и втроем они не могли справиться с неугомонным больным. Вырвавшись от них, он выскочил в переднюю и через нее во двор зоны.
Стояло яркое морозное утро. Снег на сопках из розового становился уже по-дневному оранжевым. Через открытые ворота лагеря начали выходить первые пятерки подневольных работяг, отправлявшихся добывать трудное колымское золото. Только тут кто-то заметил, что со стороны санчасти бежит в одном белье босой человек, а за ним гонится больничный санитар в сером халате. Локшина узнали только тогда, когда, вскочив на пожарную бочку, стоявшую возле каптерки, он запел, продолжая начатую в палате арию Мефистофеля:
— Прославляя истукана, люди разных рас и стран пляшут в круге бесконечном…
Увидев бегущих на помощь сильно отставшему санитару дежурного надзирателя и лагерного старосту, больной соскочил со своей бочки, и, подбежав к совсем близкой отсюда лагерной ограде, перепрыгнул через невысокий барьер, отмечающий границу запретной зоны. По человеку, появившемуся в этой узкой полосе земли, часовые на вышках, согласно уставу, обязаны были открыть огонь без предупреждения. Но ближайший к нарушителю запретной зоны часовой не был, видимо, кровожадным человеком, так как ограничился выстрелом в воздух. Впрочем, было совершенно очевидно, что этот нарушитель не в своем уме. Преследователи Локшина остановились в нерешительности, а он, как будто поддразнивая их своей недосягаемостью, продолжал петь: «…угождая богу злата, край на край встает волной…». Снова раздался выстрел, но уже с другой вышки в дальнем углу зоны. Дежуривший на ней часовой отличался, видимо, большим служебным рвением, чем первый, и более буквально понимал устав караульной службы. Вероятно, он принадлежал к тому достаточно распространенному типу «наемных солдат», которые не преминут совершить узаконенное убийство, даже когда его моральная преступность очевидна. Врожденную жестокость и нравственную неполноценность тут так легко скрыть за казенной буквой Устава!
Исполнительный солдат стрелял прицельно. Щепкой, отбитой его пулей от столба колючей ограды, нарушителю слегка оцарапало лицо. Было еще не поздно, сделав всего один шаг в сторону, выйти на безопасное место. Но больной вместо этого шагнул по направлению к вышке, с которой только что чуть не был застрелен, и пошел по запретной зоне медленно и картинно, как по оперной сцене. Возможно, он и воображал себя на такой сцене. Заканчивая арию Мефистофеля, певец вложил в нее весь свой талант исполнителя и весь сарказм, которым великий Гёте наделил мудрого и насмешливого врага человеческого рода. «…И людская кровь рекой по клинку течет булата…» Часовой почему-то не стрелял. Видимо, любопытство — не каждый день увидишь такое представление! — превозмогло в нем жажду безнаказанного убийства. И только когда сумасшедший зэк дважды повторил: «Люди гибнут за металл…» — он потянул за спуск. На заключительной фразе своей последней арии, успев произнести только: «Сатана там…» — певец упал ничком в снег, выбросив вперед руку с воображаемой дирижерской палочкой.
И хотя смерть в нашем лагере была явлением самым заурядным, смотреть следы трагедии, разыгравшейся утром, бегали почти все, кто не оказался ее свидетелем, даже едва передвигавшие ноги доходяги.
Так, сам собой, решился вопрос о лагерном прозвище для певца, способного в другое время и при других обстоятельствах стать одним из лучших вокалистов страны.
Впоследствии ходил слух, что за недостаток политического чутья при подборе музыкальных пьес для вещания на Особый район руководство Магаданской радиостанции получило от политуправления Дальстроя внушение. Осталось, однако, неизвестным, было ли это внушение связано с обстоятельствами, при которых в далеком лагере был застрелен какой-то зэк, нарушивший запретную зону. Вряд ли. Да и какое это имеет значение?