К ней присоединился новый прилив ярости. Но теперь это была уже ярость отчаяния. Файзулла размахнулся своей винтовкой и изо всей силы ударил ее прикладом о пень, пытаясь сломать ставшее ненавистным оружие. Пень, однако, был слишком стар, чтобы оказать сопротивление крепкому, окованному железом дереву. Тогда бессмысленный гнев Гизатуллина переключился в этот пень. Он начал крушить его прикладом, нанося удары часто и злобно, как будто куда-то торопясь.
При этом высоким, бабьим голосом татарин нараспев выкрикивал нерусские слова, не то причитая, не то плача. Когда от пня остался небольшой бугорок на месте переплетающихся корней, Файзулла остановился и в изнеможении перевел дух. Затем размахнулся снова, далеко отшвырнул от себя винтовку и упал лицом в мокрую траву, обхватив голову руками.
Стояла уже осень, не слишком долгая на охотском морском берегу, но слезливая и холодная. Несмотря на ранний еще вечер, в унылой казарме галаганской ВОХР уже горели под потолком голые лампочки. В их свете было видно, как по черным прямоугольникам стекол на незанавешенных окнах катятся снаружи струи дождя, пробираясь между серыми пятнами мокрого снега.
Выстроившись по команде «смирно», бойцы дивизиона хмуро слушали чтение приказа командования Вооруженной охраны Дальстроя и выписку из приговора военного трибунала войск НКВД.
Бывший боец ВОХР Гизатуллин Файзулла Садыкович за преднамеренное убийство товарищей по отряду, двоих вольнонаемных работников галаганского совхоза и ранение шальной пулей еще одного вольнонаемного, преступления, совершенные при отягчающих вину обстоятельствах, приговаривался к высшей мере наказания — расстрелу. В приказе по ВОХР сообщалось, что кассационная жалоба осужденного военной коллегией Верховного суда отклонена и приговор приведен в исполнение.
В формуле приговора еще можно было уловить невнятное отражение расстрела Гизатуллиным целой бригады заключенных-женщин. Он был одним из отягчающих обстоятельств его преступления. В приказе же по Вооруженной охране убийство вохровцем своих подконвойных не нашло даже такого отражения.
Интеллектуал
(Признак Коши)
Если при переходе через критическую точку производная функции меняет знак на отрицательный, то функция в данной точке имеет максимум.
Первый «признак Коши». Из учебника математики
На воле одни с оттенком некоторой презрительности, другие — уважения прозвали руководителя университетской кафедры математического анализа тогда еще мало известным словом «интеллектуал». Уж очень широк был у молодого профессора математики круг познаний и интересов. Он был прекрасным аналитиком и талантливым виолончелистом, игравшим в самодеятельном симфоническом оркестре при Доме ученых. Интересовался множеством предметов, не только смежных с математикой, но и весьма от нее далеких, как философия и история, например. Несмотря на то, что его можно было встретить в гимнастическом зале и в группе туристов-оборванцев где-нибудь на горной тропе, некоторые считали его «рафинированным интеллигентом», комплимент для советского человека более чем сомнительный. Прилагательное «рафинированный» не только не исключало, но скорее даже подчеркивало другое прилагательное, считавшееся почти неотторжимым от понятия «интеллигент» — эпитет «мягкотелый». Предполагалось, и нельзя сказать, не без известной доли резонности, что избыток образованности опасен для дела революции. В отличие от пролетариата, не отягощенного никакими сомнениями относительно ее исторической оправданности, русская интеллигенция, даже в лице новых своих представителей, всё еще несла на себе груз политических, этических и всяких иных сомнений. И, хотя обычно это никак не отражалось ни на практической деятельности интеллигентов, ни на их гражданской честности, угрюмо подозрительное отношение к ним особо трагическим образом сказалось на судьбе советской интеллигенции в «черном» 1937 году. Тогда погибли многие, если не все, из числа лучших ее представителей.
Оказался среди них и «Интеллектуал». Теперь, впрочем, член бригады навальщиков-откатчиков, работающих на руднике сопки Оловянной, именовался уже проще — «Ученый». Из всех знаний и умений, которыми обладал бывший профессор, теперь практически требовалось только одно — умение напрягать волю, чтобы мобилизовать до возможного предела слабеющую энергию мышц во время работы. А вне её — противостоять принижающему действию каторжного быта и не опуститься до уровня почти животного, как это происходило здесь едва ли не со всеми. Главным способом противодействия отупляющему влиянию каторги ученый считал постоянную «гимнастику ума», столь же здесь необходимую, как гимнастика в обычном понимании этого слова необходима для людей нефизического труда. Здесь он был превращен в «мускульную машину», то нагружающую кусками взорванной породы тяжелую вагонетку, то толкающую эту вагонетку по рельсам, то разбивающую кувалдой особенно крупные камни. Поэтому, занимаясь этим, Ученый придумывал для себя задачи вроде таких: какой формулой можно было бы определить объем вон того клиновидного камня? Или как выразить аналитическую кривую прихотливого изгиба рельсов на повороте откаточного пути? Решал он эти задачи обычно в уме, но в особо трудных случаях писал иногда затейливые математические знаки на стене гранитной штольни куском белой мягкой породы.
Конечно, его за это считали тут «чокнутым», как, впрочем, почти всех ученых, но не презирали и не глумились над его странностями.
Во-первых, Ученый, как оказалось, мог, когда нужно, и постоять за себя. Во-вторых, и это было самое главное, он, в отличие от большинства своих собратьев-интеллигентов, был всегда собран и подтянут, и работал лучше не только их, но и многих людей физического труда, крестьян и даже бывших шахтеров. Он пережил едва ли не всех, с кем два года назад был привезен прямо с материка в лагерь у проклятой Богом и людьми сопки Оловянной. Трудно было сказать, что помогло бывшему «рафинированному интеллигенту» побить столь трудный рекорд. То ли унаследованное от предков-крестьян необычайно выносливое сердце, то ли еще более необычная сила воли, то ли привычка смолоду к физическому труду. Государственная стипендия в середине двадцатых годов была явлением не частым, если социальное происхождение студента вуза не было кристально пролетарским. Поэтому многие зарабатывали себе на пропитание разгрузкой вагонов на железнодорожной станции, пилкой-колкой дров по дворам и тому подобным нелегким трудом. Немаловажное значение, особенно в условиях лагеря при «Сопке», как называли тут гору Оловянную, имело и увлечение Ученого в прошлом горным туризмом. Опыт, приобретенный им на Кавказе и Алтае, неожиданным образом пригодился ему на Колыме.
Скорее всего, конечно, что не какое-нибудь отдельное из этих качеств и навыков бывшего ученого, музыканта и спортсмена, а все они вместе взятые помогли ему поразительно долго не скатываться по пути наименьшего сопротивления к лагерному кладбищу. Он до конца сохранил сознательную волю к жизни там, где у большинства его товарищей по лагерю оставался уже только животный инстинкт жизни, унизительный и, чаще всего, нецелесообразный. Собирание селедочных головок по помойке, например, или питье для заглушения голода невероятного количества воды не отдаляет, а приближает смерть от дистрофии и связанных с нею болезней.
Не было, однако, таких «сивок», которых не могла бы, и скорее рано, чем поздно, укатать крутая горка под названием «Оловянная». Она была крута не только в переносном смысле расположенным в ее недрах каторжным рудником и обслуживающими этот рудник лагерями с почти невыносимыми условиями быта заключенных. «Сопка» была крута и в самом прямом смысле тем своим склоном, по которому ежедневно поднимались на ее вершину заключенные работяги рудника. Почти все входы и спуски в его многочисленные шахты, карьеры и штольни располагались на этой вершине или в непосредственной близости от нее.