И уж подавно никто из нас не заметил, как открылась дверь и в барак вошли надзиратель и староста.
— Кто разрешил в актированном бараке печь растапливать? — грозно рявкнул дежурный.
Те, кто жался к печке сзади, с неожиданной для доходяг скоростью метнулись к своим нарам. Передние сделать этого не могли, и большинство из них остались стоять на месте, нагнувшись над печкой и шевеля над ней пальцами. Староста посмотрел на кору от горбыля вокруг печки, на еще ползавших по полу клопов, снял с гвоздя висевший рядом с печью фонарь и прошел с ним в глубь барака. Обнаружить разломанный лежак было, конечно, проще простого.
— Нары они ломают, — доложил дежурному староста. — Фитили, фитили, а шкодить с ходу начинают.
— Кто нары ломал? — спросил надзиратель.
Все, конечно, продолжали молчать.
— Известно, шакалы, — ввернул староста, — разве они признаются…
— А не скажут, кто ломал, все в карцер пойдут!
— Я ломал! — неожиданно заявил Карзубый. Ему было уже лет семнадцать. Но от вечного недоедания он так и не дотянулся до нормального для своего возраста роста, а от страшной худобы казался еще меньше. Впечатление детскости усиливала в нем и шепелявость. У Карзубого спереди, действительно, не хватало двух зубов.
— Ты, говоришь, ломал? — Надзиратель окинул подростка презрительно недоверчивым взглядом. — Да ты ж доски поднять с пола не сможешь, не то что от нар ее оторвать.
— А я доски вагой отдирал, — сказал мальчишка.
— Какой такой вагой? Где она?
— Спалил. Говорю, я нары ломал! Вот и веди в кондей.
— И сведу, раз тебе за других так сидеть хочется! — Дежурный начинал сердиться по-настоящему. Он отлично понимал, что ломка нар — групповой проступок, строго говоря, даже общий. И что, принимая на себя всю ответственность за него, парнишка пытается отвести наказание от других. Необычное препирательство еще продолжалось, когда мы услышали глуховатый, какой-то тусклый голос, почти лишенный интонаций:
— Всех в карцер! — Начальник лагеря вошел в барак неслышно, как кот, и, наверно, уже довольно давно стоял в стороне, слушая спор Карзубого с надзирателем.
В моей голове снова заработал, вернее, пытался заработать механизм памяти — голос угрюмого начлага тоже показался мне очень знакомым. Но пружине этого механизма не хватало завода, и он тут же остановился.
— Я один ломал нары! — уже выкрикнул Карзубый по-мальчишески звонко и почти без обычной шепелявости. Идея героического самопожертвования овладела им настолько, что помогла преодолеть не только голодную вялость, но даже этот недостаток. А оно, это самопожертвование, было очень нешуточным. Здешний карцер, конечно, не отапливается. Значит, наказанный в течение нескольких суток будет изнывать в нем практически без сна после целодневного торчания с киркой и ломом на трассе. Ничего, конечно, не изменится, если это наказание будет общим, но обычно общность страданий всё же несколько помогает их переносить. Тут, однако, был случай противоположного свойства. Добровольно принятая на себя роль мученика за всех поднимала мальчишку в собственных глазах, и ради нее он мог бы совершить и не такой еще подвиг. Определение «за всех» является тут не вполне точным. Карзубый принимал вину на одного себя не из-за каких-то там рогатиков-фраеров, а из-за нескольких высоко чтимых им представителей воровского племени, которые были среди нас. И прежде всего, конечно, из-за друга и покровителя Одессы. Ввиду его малолетства, хилости, а главное, незначительности совершенных им преступлений — что-то вроде таскания мокрого белья с веревки — Карзубого не принимали всерьез и в лагерной хевре. Он никак не мог подняться в ней выше положения захудалого сявки. Стать же полноправным «законником» было его лютой мечтой, как и всех почти малолетних преступников в лагере. Подросток был готов на многое, если не на все, чтобы заслужить признание старших уголовников. Одним из путей к этому было принятие на себя чужой вины — хевра это ценила.
Но подвиг самопожертвования Карзубого сейчас явно срывался. Начальник тяжелым, размеренным шагом направлялся к выходу. Мальчишка побежал за ним:
— Гражданин начальник!
— Повесь на х… чайник! — как эхо отозвался тот своим глухим голосом, берясь уже за дверную скобу. И так же глухо пролаял, повернувшись вполоборота, как будто обращаясь к дверному косяку: — Всем трое суток с выводом! И всех с утра на перевал! — И начлаг захлопнул дверь перед самым носом оторопевшего Карзубого.
Но он был не единственным оторопевшим от диковинной реплики странного начальника. Сама по себе она, конечно, никого не могла удивить, так как была одной из самых популярных среди подобных ей по своей идиотичности лагерных присказок. Однако чтобы такую присказку употреблял сам начальник, который в лагерьках подобных этому является, строго говоря, даже не начальником, а властителем над сотнями своих подданных, все новоприбывшие заключенные встречали впервые.
Но только не я. И если я и удивился теперь, то не поведению начлага, а степени утраты своей памяти. Это ж надо, «дойти» до того, чтобы забыть самого «Повесь-чайника», под началом которого я был около года в сельхозлаге Галаганнах, расположенном на самом берегу Охотского моря. Меня из этого лагеря вместе с почти всеми другими «контриками» вывезли в самом начале войны. За прошедшие с тех пор два года я умудрился забыть даже этого самодура и деспота и вспомнил его, только когда тот как бы представился всем нам своим полным именем. Иначе как «Повесь-чайником» его не называют нигде, как вероятно, и в этом лагере. Теперь я понимал и странные жесты здешнего работяги перед воротами и многое другое, что весь день никак не могло всплыть на поверхность моей обессиленной памяти.
Все ошеломленно молчали. Поведением своего начальника был смущен, по-видимому, даже дежурный надзиратель, с явным избытком пристальности изучавший сейчас поломанные нары. Только староста довольно ухмылялся, наслаждаясь эффектом, который произвел на новичков идиотический выпад их нового начальника. Он, видимо, очень любил всё огорашивающее и ошеломляющее.
К печке опять жались все. Терять было нечего, а в перспективе у нас было семьдесят два часа непрерывного страдания от холода. Особенно мучительным он покажется сейчас, когда нас отгонят от печки. Это произойдет, как только дежурный до конца исследует сломанные нары, по которым он постукивал сапогом, рассматривая их с фонарем в руке, хотя было очевидно, что ему совершенно безразлично, какая часть старого барака, предназначенного на слом, спалена в печке.
— Ну, пошли! — Комендант досадливо махнул рукой по направлению к двери.
Отбыть свой срок в лагере сельскохозяйственного производства было мечтой едва ли не всех заключенных на Колыме.
Но осуществиться эта мечта могла лишь у немногих сотен человек из многих сотен тысяч. Да и то такими счастливцами были почти одни только женщины, старики и инвалиды. Мужчины же среднего возраста, если и направлялись иногда в сельхозлагеря из лагерей основного производства, то только после того, как они изнурялись на добыче первого, второго или еще какого-нибудь из занумерованных колымских металлов до полной потери работоспособности. Да и то временно, в расчете на то, что, поправившись на «легкой» работе и достаточно сытной кормежке, эти люди через год-два снова смогут быть возвращены тому же основному производству. Лагерь с полевыми работами от зари до зари в чуть не постоянное здесь охотскоморское ненастье, повалом и сплавом леса, промыслом рыбы и морского зверя в штормовую погоду считался в Дальстрое своего рода санаторием для заключенных. Всё в мире относительно, даже банальность этой набившей оскомину истины.
Галаганский совхоз обслуживал своей продукцией главным образом магаданское начальство. По морю, другого пути отсюда не было, в короткую прибрежную навигацию в дальстроевскую столицу отправляли отсюда картошку и капусту, молочные и мясные продукты, соленую и копченую рыбу — сельское хозяйство здесь объединялось с рыболовецким. Вряд ли, однако, можно сказать, что снабжение высокопоставленных дальстроевских чиновников овощами из Галаганнаха было очень уж устойчивым. Посевы часто губил мороз, а еще чаще уже готовую продукцию топило море. В иные годы оно разбивало в осенние штормы чуть не все наличные буксирные баржи, которые изготовлялись из дерева на местных верфях. Куда более надежным было здесь снабжение сельскохозяйственными продуктами местного лагеря. Заключенных сельхозлага от пуза кормили отходами, которые всё равно больше некуда было девать. Несортовыми овощами, побочными продуктами колбасной фабрички и бойни, непромысловой рыбой, которая к немалой досаде рыбаков постоянно лезла в сети вместе с лососем, корюшкой и сельдью. На протяжении многих лет всё это шло в лагерный котел. Такие порядки давно стали здесь привычными и казались естественными даже высшему лагерному начальству. В конце концов, тут был даже не просто лагерь, а как бы лагерный курорт.