Потеря русского престижа среди балканского славянства не замедлила, конечно, отразиться на нашем положении в Турции. Я здесь опять нарушаю хронологию рассказа, чтобы не нарушать связи событий. Вильгельм решил воспользоваться моментом, чтобы взять в свои руки контроль над военной организацией Турции. Германский генерал фон-дер-Гольц уже состоял там в качестве инструктора турецких войск. Теперь решено было заменить его генералом Лиманом фон-Сандерсом - в роли командующего первым турецким корпусом, расквартированным в Константинополе.
Царь решил протестовать против этого назначения, как "равносильного переходу всей власти над турецкой столицей и над проливами в руки Германии". Протест этот было поручено передать германскому правительству и Вильгельму через Коковцова, возвращавшегося тогда из Парижа через Берлин в Россию. Бетман-Гольвег отнесся к заявлению Коковцова скорее сочувственно и обещал изменить форму назначения. Но император на приеме 19 ноября 1913 г. в Потсдаме был груб и резок, - и даже сослался на то, что царь уже согласился на принятую меру во время свидания в прошлом ноябре в Потсдаме (Николай это отрицал потом). "Это - ультиматум или дружеская передача взгляда вашего императора?" - спросил Вильгельм. Коковцов, конечно, постарался всячески смягчить форму своего заявления. Это не помешало, однако, Вильгельму тут же, за завтраком, - но уже не прямо Коковцову, а директору кредитной канцелярии Давыдову, сидевшему рядом,-заявить следующее: "Я должен сказать вам прямо: я вижу надвигающийся конфликт двух расе - романо-славянской и германской, и не могу не предварить вас об этом...
Вы предполагаете, что германизм первый начнет враждебные действия. Если война неизбежна, то я считаю совершенно безразличным, кто начнет ее... Я очень озабочен событиями и говорю вам совершенно определенно, что война может сделаться просто неизбежной... Поверьте, что я ничего не преувеличиваю". Царь выслушал доклад Коковцова об этом довольно равнодушно. Он уже решил в это время с ним расстаться. Но пессимизм министра совпадал с известным уже нам настроением самого Николая, - и в самом конце декабря 1913 г. царь поручил Коковцову рассмотреть специальную записку Сазонова о турецком вопросе в совещании с участием министров иностранных дел, военного, морского и начальника Ген. штаба.
Об этом совещании я узнал только в 1916 г., в извращенном виде, от наших союзников. Но и записка, и совещание очень интересны, как заключительный аккорд того минорного настроения по балканским вопросам в течение всего 1913 года, которое я отметил. Характерным образом, в минорные ноты тут, однако, уже вплетались и мажорные: так трудно было отойти от традиционного взгляда. Компромиссное решение было формулировано, по-прежнему, так, что сохранение слабой Турции выгодно России, но только до ее окончательного распадения; а к этому распадению - это была новая часть формулы - надо готовиться переговорами с Францией и Англией и намечением теперь же "реальных мер" с нашей стороны. Сазонов упомянул даже вскользь о подготовке дессантной операции в Босфоре, - о чем много говорилось и писалось тогда в морском ведомстве, - с той только оговоркой, что эта операция сложна и требует долгой подготовки. Сазонов, однако, особенно подчеркивал необходимость занять "стратегические пункты" на сухопутном фронте с Турцией - Трапезунд и Баязет. Председательствовавший Коковцов категорически заявил на это, что в данный момент всякое возбуждение турецкого вопроса крайне опасно в виду "близости вооруженного столкновения по какому угодно поводу" со стороны Германии. Он поставил на голосование прямой вопрос, желаем ли мы приблизить войну. На такую постановку единогласно, включая и Сухомлинова, все ответили отрицательно. Решено никаких вопросов и переговоров с союзниками на упомянутые темы не поднимать и выжидать "общего хода событий в Европе".
Документы, опубликованные позднее, рисуют ход совещания и его результаты в несколько менее сглаженных формах. Если Коковцов считает войну "величайшим несчастием для России", то Сухомлинов и Янушкевич "заявляют категорически, что Россия вполне готова к борьбе один на один с Германией, не говоря уже о столкновении с Австрией". И вывод, записанный в протоколе совещания, гласит: " в случае, если сотрудничество Франции и Англии в общих операциях с Россией не было бы обеспечено, не признается возможным прибегать к принудительным мерам, могущим привести к войне с Германией". При такой формулировке, почин "операций" как бы предполагается принадлежащим России, а от ее союзников ожидается "сотрудничество". Намеченной операцией является оккупация некоторых пунктов в Малой Азии (для Англии и Франции - Смирна и Бейрут), а ближайшей целью сотрудничества выставляется ликвидация нерешенного еще вопроса о "командовании" в Константинополе ген. Лимана фон-Сандерса. Предвидится, однако, что в результате вмешательства Германии возможно "перенесение решения задачи на нашу западную границу со всеми вытекающими отсюда последствиями"...
Наложенная на все эти планы сурдинка вызвана, очевидно, возражениями Коковцова, а не Сазонова; вероятно, этот исход и преследовал царь, назначая совещание под его председательством. Но всего лишь несколько недель отделяют заседание 31 декабря 1913 года от отставки Коковцова 29 января 1914 года.
Русская боевая колесница переходит в новый, решающий год с притушенными фонарями, - но и с удалением из правительства главного фактора мира.
ЧАСТЬ ВОСЬМАЯ
ЧЕТВЕРТАЯ ДУМА.
1. ПОЛОЖЕНИЕ ИСТОРИКА-МЕМУАРИСТА
Когда мы были совсем маленькими детьми с моим младшим братом, мы, как все дети, росли очень быстро, не замечая сами нашего роста. Нужно было пройти промежутку времени, чтобы его заметить. А чтобы не только заметить, но и измерить разницу, нас научили в годовой праздник становиться к стене и на высоте роста делать зарубку. Годы шли - и зарубки поднимались всё выше; мы вырастали на долю вершка, на вершок - и больше, не очень меняясь наружно. Потом рост стал медленнее, а перемены больше. Старые знакомые, встречаясь от времени до времени, сперва говорили: как вы возмужали, затем стали говорить: вы совсем не изменились, и наконец, когда перемены пошли в обратную сторону, утешительно замечали: да вы помолодели.
Это сравнение пришло мне на память, когда, в порядке рассказа, я перехожу от Третьей Думы к Четвертой. В общественной жизни, особенно когда в ней сам принимаешь участие, перемены со дня на день кажутся незаметны, тем более, когда не знаешь, к чему они приведут. Только потом, с высоты совершившегося, замечаешь, что перемены происходили все время, не прекращаясь, и отмечаешь рост - или упадок. Наблюдатель со стороны особенно, если он присяжный историк - соединяет зарубки и вычерчивает кривую: кривую восходящую, или нисходящую, - или обе, как мы видели в Третьей Думе. Но заметил ли он ход этих кривых в тот момент, когда они развертывались изо дня в день, или только тогда, когда отметил и соединил в одно целое отмеченные зарубки, - быть может, много спустя после совершившихся перемен?
Положение историка-мемуариста, по необходимости, отличается в этом отношении от положения рядового наблюдателя.
У последнего предыдущие зарубки или не отмечены или более или менее забыты, и вновь происходящее представляется неожиданным. Первый мог бы сказать, что он все предвидел. Но добросовестность требует признать, что в свое время он многого не знал и его зарубки, не сливаясь в сплошную линию, представлялись ему самому рядом прерывистых точек. Как эти точки располагаются на окончательно вычерчиваемой кривой, - когда уже все, или все главное, - стало известным? И не видит ли он сам, с достигнутой временем высоты понимания, минувшие события в ином свете, нежели видел тогда, когда они совершались, - хотя и тогда они были предметом его наблюдения - или даже мотивом его поступков?
Тут наступает - для историка-мемуариста - настоящий cas de conscience (Вопрос веры или убеждения, в котором человек колеблется.). Не вносит ли он в оценку субъективного момента, или не вносил ли его тогда, желая теперь быть объективным? По необходимости, он видит многое яснее, но в том ли же свете, как прежде? И если он берется описывать прошлое, в котором сам он был не только свидетелем, но и участником, то должен ли он вносить в теперешнее описание свое более ясное понимание - или прикрывать рассказ завесой прежнего неполного знания?