– Где твой папа? – спрашивал он меня в те дни, когда тот отсутствовал.
– О, он на работе, – врал я. Я не знал, где был папа. На прогулке. Играл в бильярд. Охотился в лесу за лекарством от рака.
Бабушке Мэри становилось все хуже, визиты Гектора становились все более продолжительными – он оставался уже на весь день, – вплоть до самого конца, когда она просто спала все время. Иногда он сидел со мной на кухне, однажды поджарил нечто, похожее на зеленый банан, оказавшееся в итоге плантаном, – получилось очень вкусно. В остальное время он сидел с Мэри, втирал лосьон в ее руки, причесывал волосы, разговаривал с ней и пел.
– Она вас слышит? – как-то раз спросил я.
– Я в это верю. – Он подозвал меня ближе. Мне не нравилось находиться в ее комнате. Там пахло кисло, слегка молоком, и Мэри, с трудом делая вдох, издавала ужасный дребезжащий звук. Но с Гектором я не боялся.
Я встал возле него, пока он заботился о бабушке. На его лице отражалась умиротворенность, даже счастье. Я этого не понимал.
– Разве не грустно смотреть, как умирают люди? – спросил я.
– Мы все умрем, – ответил Гектор, потирая запястья Мэри. – Это единственное, в чем можно быть уверенным и что объединяет всех людей на планете.
Он вложил мне в ладонь ее руку. И я почувствовал ее пульс, слабый и быстрый.
– Мне кажется, это честь – находиться рядом с людьми, когда они покидают мир, – добавил он.
– Честь?
– Честь, – подтвердил он. – И призвание. Знаешь, я был в твоем возрасте, когда понял, что хочу этим заниматься.
– Правда?
– Может, не год в год, но да. Я сидел рядом с бабушкой, когда она умирала. Дома в Вашингтон-Хайтс, в Нью-Йорке. Она почти уже не разговаривала, но перед смертью села и завела двухчасовой разговор с кем-то в комнате. На испанском. Я не говорил на испанском, поэтому понял, что она общается не со мной.
– И с кем она общалась?
– Лишь ей одной это известно, но мне казалось, что с моим дедушкой. Он умер за двадцать лет до нее. Я его никогда не видел. Но в тот момент понял, что он находился в ее комнате, чтобы сопроводить к следующему этапу.
У меня по коже побежали мурашки.
– Я видел это множество раз, – продолжил Гектор. – Как умирающие разговаривают с мертвыми. Как мертвые провожают умирающих к следующему этапу.
– А что за следующий этап? – спросил я.
Он улыбнулся.
– Этого я не знаю. И, к сожалению, никто из нас не узнает, пока не настанет наша очередь, но тогда мы окажемся не в том положении, чтобы этим поделиться.
Бабушка Мэри тихо умерла через две недели. Если кто и пришел сопроводить ее к следующему этапу, то сделано это было молча.
– Остались только мы, – сказал папа, когда забрали тело Мэри. Только впервые его слова показались мне скорее угрозой, чем утешением.
Глава 2
Все хорошо
«Все хорошо», – пытается сказать Натаниэль.
Только оказывается, говорить он не может. И двигаться. И связно мыслить. И взглянуть на склонившегося над ним человека, который гладит его по лбу и просит очнуться.
Но ему нравятся эти прикосновения.
Чего не скажешь об остальном.
– Ты меня слышишь? – спрашивает голос. – Можешь пошевелиться?
Голос красивый. Он осознает это даже в таком состоянии. Если бы голос мог выделять аромат, тот пах бы как финики.
Бабушка Мэри часто покупала сушеные финики. Они ели их и выплевывали косточки во двор в надежде, что прорастет дерево, но финики растут в пустыне, а он живет в лесу.
Жил в лесу.
Натаниэль ощущает на шее дыхание, теплое и щекочущее. А потом оно говорит:
– Открой глаза. Очнись. Пожалуйста, – просит дыхание.
И это «пожалуйста» помогает. В нем слышится нечто настоящее, печальное. Как тут не подчиниться?
Он открывает глаза и ловит на себе взгляд. Взгляд самых прекрасных глаз на свете. И грустных. Совсем как его, только эти карие, а его глаза – глаз – зеленый.
– Как тебя зовут? – шепчет ему на ухо Спасительница. Этот голос. От него бегут мурашки, не потому, что он красивый и пахнет черешней, а потому, что он кажется знакомым, но этого не может быть, ведь Натаниэль никого не знает в… где он? Это неважно. Он никого не знает с таким голосом.
– Как тебя зовут? – повторяет голос.
Как его зовут. Он это знает. Вот его имя, на самой верхней полке шкафа. Надо только до него дотянуться. Оно…
– Натаниэль, – говорит голос. – Натаниэль Хейли. Это ты?
Да! Это он! Натаниэль Хейли. Откуда она знает?
– Из Вашингтона.
«Да!» – хочется крикнуть ему. Из дома, поглощенного лесом. Откуда она знает?
– И ты приехал сюда… сегодня.
Да. Да. Да. Но откуда она знает?
– Добро пожаловать в Нью-Йорк, – продолжает она. – Подсказка: не оставляй кошелек в кармане. До него сможет добраться даже старик.
Его кошелек. Он пытается до него дотянуться. Видит документы. Фотографию.
– Ты можешь сесть? – спрашивает Спасительница. Натаниэль не хочет садиться, но эти пальцы, этот голос, зовущий: «Натаниэль, Натаниэль, вернись». И этот голос такой знакомый, что похож на зуд, и такой красивый, как песня. Он может приподняться. Чтобы увидеть этот голос.
На один чудесный момент игра стоит свеч, чтобы все прояснилось. Только…
Запоздалая боль нагоняет его – так всегда бывает, – и голова симфонична с ней, живот вздымается в ответ. Она выбивает его из колеи. Он парит, уплывая из этого мира. Ему нужен якорь, и он находит его в красивых грустных глазах Спасительницы.
Маленькая капелька крови – или две, потому что все двоится, – стекает с виска на щеку. Она похожа на слезу, и на мгновение Натаниэлю кажется, будто девушка плачет по нему.
Только это невозможно. Слезы не бывают цвета крови, да и по нему никто не плачет. Но его взгляд прикован к следу, сбегающему по щеке кровавой слезой. Это самый прекрасный цвет, самый прекрасный шрам. Он тянется за прикосновением к щеке. И пусть все кренится, размывается и двоится, он не промахивается, и пусть девушка красива и не знакома с ним, она не отодвигается.
* * *
Да, Фрейя не отодвигается, но все внутри нее переворачивается. «Ко мне никто больше так не прикасается», – думает она. Хотя странно так думать, ведь сейчас к ней прикасаются все время: стилисты, наставники, мама, куча докторов, Хейден и воротилы лейбла, руки которых задерживаются на ее плечах, ногах и талии немного дольше положенного. Прикосновения этих людей, которые поддерживают ее, помогают, кажутся неживыми, но от прикосновения этого незнакомца ее сердце пускается вскачь.
Какого черта?
* * *
Кровь с ее щеки оказывается на пальце Натаниэля. Он не знает, что с ней делать. Вытереть? Облизать? Сделать переливание?
– Эй, ты, – кричит Спасительница, – можешь нам помочь?
«Ты», к которому она обратилась, приближается и начинает щелкать перед глазами Натаниэля.
Это очень неприятно.
– Не думаю, что это необходимо, – говорит она. – Он очнулся.
Щелканье продолжается.
– Ты в порядке? – спрашивает Щелкунчик.
«У тебя ведь все в порядке?» – Натаниэлю частенько задавали этот вопрос: товарищи по команде, с которыми тренировался, девчонки, некогда вьющиеся вокруг него, тренеры, которые считали его перспективным парнем. «У тебя ведь все в порядке?» – спрашивали они. После ухода мамы. После смерти бабушки Мэри. После потери глаза. «У тебя ведь все в порядке?»
«Остались только мы, приятель».
Позже Натаниэль понял, что это был пустой вопрос. Люди хотели успокоения, хотели снять с себя ответственность, потому даже при том, что он чувствовал себя плохо, словно лягушка, кипящая в кастрюле, словно поглощенный разверзшейся землей, отвечал им: «Все хорошо».
И это такая явная ложь. Когда все бывает хорошо?
Но люди это проглатывают. Когда он говорит им, что все хорошо, они улыбаются. Их облегчение всегда ощутимо и вызывает глубокую печаль, потому что Натаниэль в очередной раз позволяет себе думать, что их намерения искренни. Он как Чарли Браун с этим дурацким футболом.