– Тебе, Миша, пить нельзя, – сказал напарник, – это, друг мой, эпилепсия. Мой знакомый страдает от нее, так ему даже глотка пива нельзя.
До утра Миша отлеживался в каптерке. Пришел домой, а там никого – Люда уходила на работу в восемь, Витя с невесткой – еще раньше, чтобы дочку свою отвести в садик и успеть на первую пару: они уже были пятикурсниками. Катюша в школу ушла, потому как теперь ей полчаса до нее топать. Если напрямую, по пустырю, так за пятнадцать минут можно дойти до школы, которую было видно из окна их квартиры, но напрямую – это, без преувеличения, по колено в грязи, так что Катя шла в обход и как-то сказала, что она делает семнадцать поворотов. Катюша была уже в девятом классе, а дальше десятый, одиннадцатый и медицинский институт, как мечтал Миша и обещал костьми лечь ради дочкиного образования, потому что других вариантов не было – семья оказалась на грани нищеты. Невестка же эту грань не замечала, она видела себя в изолированной квартире и грызла Витю за то, что его отец складывал денежки «под задницу», чтобы Катьку, уродину и непробиваемую дуру, взяли в медицинский на контракт, вместо того чтобы разменять четырехкомнатную на две «двушки» с доплатой. Ну и дать денег на мебель. Ирина считала придуманное ею самой обучение Катьки по контракту верхом несправедливости, потому как они с Витей смогли без посторонней помощи поступить в экономический институт на бюджетное отделение. А уродиной и дурой она называла ее по той причине, что Катя часто болела, вид имела нездоровый и пропускала занятия в школе. Но она всегда наверстывала упущенное. Бывало, пару месяцев подряд пропускала, а все потому, что совсем крохой, в возрасте шести месяцев, она простудилась в холодном поезде – переезжали в очередной гарнизон. Тогда Катя подхватила воспаление легких, такое тяжелое, что врачи сказали: она не выживет, а бабка, к которой пришибленные горем Люда и Миша повезли малышку, вообще чуть не убила словами:
– Не расстраивайтесь, еще родите.
Но Катюша выжила и однажды, когда сидела у отца на коленях, а он читал ей сказку, положила ладошку на страницу, подняла глаза и спросила:
– Папа, а почему ты мне больше не лассказываешь сказку пло Отче наш?
У Миши мороз по коже – Катя не могла слышать молитву, потому что он никогда вслух ее не произносил. Этой молитве его научила бабушка и посоветовала: мол, внучек, лучше будет, если ты ее про себя… Кроме молитвы, бабушка научила его французскому и немецкому и тому, каким должен быть настоящий мужчина и настоящий офицер. Миша закрыл книжку и, глядя дочурке в глаза, начал:
– Отче наш, Иже еси на небесех! Да святится имя Твое…
Она подхватила, и они вместе, на одном дыхании, произнесли святые слова. Может, молитва была тому причиной, а может, то неведомое, непостижимо прекрасное, чем окружает любящий отец маленькую дочку, но в душах взрослого мужчины и крошечной девочки в тот тихий зимний вечер родилось что-то теплое, солнечное, заметное только им и только между ними разделяемое.
– Папа, я выласту и буду влачом, я буду тебя лечить, – говорила маленькая Катя.
– От чего, доченька?
– У тебя спинка болит. – В глазах Кати стояли слезы.
– Договорились, – он поцеловал Катю в носик.
– …Папа, я буду врачом, я буду тебя лечить, – говорила Катя-подросток.
– От чего, доченька?
– Ты пьешь, а это болезнь, вот от нее я хочу тебя вылечить.
– Прости меня, родная, я плохой отец… – это все, что он мог сказать.
– Нет, ты самый лучший, ты просто болен.
Так с ним разговаривала только Катя, а остальные называли его «алкоголик проклятый». Даже сын так говорил. Не в глаза, а в своей комнате. А слух у Миши был все еще отменный. Да, он алкоголик, но бороться с этим не будет. Иногда он хотел пустить себе пулю в лоб, но, увы, табельное оружие он давно сдал и временами страшно завидовал прадеду, который одним выстрелом решил свои проблемы в январе восемнадцатого года. Размышляя об этом, он ловил себя на мысли, что ему все равно, что будет с Людой, с Витей – они выживут, а вот Катюша… Но даже ради нее он не то что не мог бросить пить, нет… Он просто не мог больше жить, потому что не видел в этом смысла: все, во что он верил, чему отдал жизнь, знания, сердце, да всего себя отдал, – все развалилось. Он не мог видеть, как генералы от сохи разрушали самое святое в стране – ее защиту, как дербанили звания и должности, лишь бы быть поближе к кормушке, лишь бы успеть награбить, а там хоть трава не расти. Продавали все, начиная от ушанок и заканчивая танками, самолетами, секретами. Но не это было самое страшное – самое страшное заключалось в том, что смутное время вытолкнуло на поверхность, к власти, малообразованных, наглых, продажных самодуров, не имеющих даже малейшего понятия о чести. Не только военной, но и обычной, человеческой. Предвидя страшные времена, Миша не хотел принимать во всем этом участия и потому покинул армию, оправдывая свой поступок коротко:
– Я уже давал присягу.
На самом деле он присягнул бы новому государству, если бы был уверен, что его знания, его принципы ценятся. Если бы видел рядом офицеров, а не красномордых свиней, неспособных «после вчерашнего» двух слов связать и все время рыщущих глазками в поисках того, что плохо лежит.
После припадка Миша не напивался до положения риз – он пил в меру, так, чтобы мозги слегка отшибло и чтоб говорить мог, но Люда выселила его в гостиную. А Ирина все чаще и все громче, чтоб до его ушей долетало, скандалила с Витей, заявляла, что с алкашом под одной крышей жить не будет, требовала квартиру, кричала: ты муж – ты обязан! Грозилась подать на развод и уехать к маме в Казахстан. Миша считал, что пусть бы и ехала, она плохая жена, хоть и дочь военнослужащего, – с такой супругой в разведку не пойдешь. Сказал он это сыну, а сын ему: «Ты на себя посмотри!» И только однажды Миша не пил целых три недели. Из-за Кати – ее в школе обидели, вернее, избили.
Трудности начались, как только в школу пришла новая учительница. Перед этим Катя пропустила из-за болезни почти два месяца. Учительница эта, англичанка Зубенко Майя Максимовна, стала Катиной классной руководительницей, дочку свою Матильду – имя у нее такое – в класс привела и, засучив рукава, принялась вводить новые порядки. Была у учительницы такая тактика: через учеников подчинить родителей, но для начала она вылепливала из учеников послушных, безмолвных существ. Начиналось с замечаний при всех, замечаний весьма едких: у тебя плохая прическа, тебя что, мама (папа) стрижет? Твой фост – так она произносила «хвост» – хуже, чем у старой лошади. Форма у тебя старая, в ней стыдно ходить. Твой хвартух – это означало «фартук» – плохо сидит. Туфли у тебя стоптанные, пусть родители купят новые. Вслед за этим она заявляла: от тебя воняет потом. Девочке при мальчиках, брезгливо морща нос: иди подмойся. Понять, что двигало этой обиженной судьбой женщиной, можно было разве что с помощью психиатра. Говорили, что она живет с дочкой, что с ней не общаются ни бывший муж, ни родители, ни сестра. Что у нее нет ни подруг, ни собаки, ни кошки и что с предыдущего места работы ее выперли с треском. Но понять, почему свою ненависть к миру она обратила на детей, было невозможно. Также невозможно было понять, почему директор школы приняла Зубенко на работу, да еще дала ей восьмой класс, ведь в школе, где она работала раньше, ученики из ее класса переходили или в другой класс, или в другую школу. Все эти непонятности удивительным образом были созвучны тому, что пышно расцветало вокруг, печаталось в газетах, лилось из уст соседей и чем кормили из телевизора, и Мише эта созвучность казалась вакханалией безумия, от которой никуда не спрячешься, потому что живешь в ней, ешь ее и дышишь ею. Но самым печальным было то, что в непонятностях, как и в вакханалии, истинного безумия не было, а были примитивный расчет и жадность. Так что, пока кучка бандитов разворовывала огромную страну, Майя Максимовна выколачивала подарки и деньги из родителей тех учеников, которые ломались, и делилась с директрисой. Вот и все.