Солнце уже опустилось ниже могучих вязов, росших на той стороне, близко у воды. Его лучи, пробиваясь сквозь листву, освещали задумчивую гладь озера, Шурку вместе с копной и весь берег, томно и разнеженно притихший после жаркого дня. Противоположный берег и гладь воды там, под вязами, были сумрачны и таинственны.
Слева от Шурки послышались шаги, а потом и голоса. Он узнал говоривших: Аксюта Васяева и Ганя Лужкова! Выглянул было и обомлел: они раздевались, намереваясь, очевидно, купаться.
– Ох, и красивая ты, Ганя, внаготку, – сказала восхищённо Аксюта.
– Красивая-то красивая… – задумчиво ответила Ганя. – Красота меня и ухоркала.
– Как так? – удивилась Аксюта.
Шурка вновь выглянул и поразился: на берегу стояли две совершенно голые молодые женщины. У него странно закружилась голова.
Молодая пышущая здоровьем Аксюта стояла ближе к Шурке. Белое её тело, освещённое закатным солнцем, вызывало невольный восторг. Казалось, каждая рыжая волосинка на нём обласкана вечерним светом. Груди её, круглые и большие, вмиг начали исполнять какие-то свои замысловатые движения, когда она, подняв руки к небу, дурачась, встряхнулась и заиграла кистями рук.
– Как может красота ухоркать? – переспросила она, семеня на одном месте ногами.
Ганю всю теперь Шурка не видел. Её закрывала мощным корпусом Аксюта, но он отметил, как разительно они отличаются друг от друга. У Гани узенькие плечи и крепкие, шире плеч, округлые бёдра. Смуглая кожа делала её похожей на статую богини. Нездешняя красота Гани была таинственна и холодновата.
– Может, – отозвалась Ганя. – У меня жених уже намечался, и вдруг Николай появился. Инструктором райкома партии начал у нас работать, а я – секретарем райкома комсомола. Красивый был, ладный такой. Ухажёров у меня было! Он всех отбил.
Ганя вошла по грудь в воду и, ойкнув, притихла.
Шурка прижался к копне, боясь, что его заметят. Не знал, как лучше поступить: встать и уйти, тогда его увидят, или остаться? Разговор продолжался.
– Я и раньше отмечала: странно ходит как-то, легко и в то же время на левую ногу припадает. Но ничего не говорил, скрывал до времени. Оказалось, ранение у него было, в колено. Потом началось… Отрезали ногу чуть не всю. И закатилось моё счастье-то. Жена инвалида. Он ещё и запил потом.
– А мне хоть хроменького, но молоденького бы муженька, – вздохнула Аксюта.
– У тебя всё впереди.
– Ага, – с готовностью вроде бы согласилась Аксюта. А потом добавила: – А позади-то уже чуть не тридцать годков.
– Угробила я сама себя, за него вышла. Как помутилась голова. Какие вокруг меня парнины были! Дура я, – продолжала Ганя.
– Что ты говоришь, – ахнула Аксюта, – разве можно так? Он тебя любит?
– А куда ему деваться-то с культей, – зло сказала Ганя и саженками, по-мужски, поплыла на середину озера.
Аксюта сложила рупором ладони и прокричала как бы украдкой (боялась, наверное, что их кто-нибудь обнаружит голыми), как мальчишка, обращаясь к кому-то на противоположном берегу:
– Кто украл хомуты?
И эхо тут же ответило:
– Ты, ты, ты…
Аксюта хихикнула довольно и не спеша пошла к воде.
Вечерние лучи солнца ласкали её крупное тело. И казалось, что это большая домашняя птица или огромный жаворонок, один из тех, что они лепили с мамой из белотурошной муки весной, сейчас взмахнёт руками-крыльями и попробует взлететь. На плечи её упали золотистые волосы, а там, в самом низу живота, у Аксюты огоньком горел небольшой островок растительности.
«Разве такое бывает? – удивился Шурка, – рыжая везде вся!»
Его ошеломила красота и притягательность обнажённых женских тел. Такого с ним ещё не было. С Аксютой и Ганей встречался в день по нескольку раз, но там они были в одежде, все в хлопотах. Здесь, оголившись, вдруг обнажили перед Шуркой целую бездну ощущений. Он то проваливался куда-то, то вдруг видел, как органично они дополняли собой всё вокруг, и начинал недоумевать: как могла природа ещё каких-то пять минут назад обходиться без них. То совершенно понятных и земных существ, то вдруг непостижимых, обескураживающих, заставляющих тихо сидеть, окунувшись лицом в тёплый парной воздух над вечерней озёрной с мраморными лилиями водой.
Греховных мыслей не было. Их просто не могло ещё быть.
…Аксюта тем временем зашла чуть выше колен в воду и со смехом плюхнулась, подняв крупные брызги. «Не перебабилась ещё», – вспомнил он загадочное для него слово, которое услышал за столом после помочей.
Шурка встал и, не скрываясь, пошёл на стан. «Моя мама другая, у неё язык не повернётся так об отце моём Василии сказать, как красивая Ганя. Даже подумать не сможет», – для чего-то убеждал он себя.
Два Василия
– На-ка вот… Варька-почтальониха опять обмишурилась.
Шурка берёт в руки серый с пятнами конверт. Вслух читает: село Утёвка, Василию Фёдоровичу Любаеву.
– Это нам, мам, всё-таки!
– Да нет, грамотей, там указана улица Садовая. Пойдёшь за хлебом в магазин – занесёшь.
– Ладно.
Василий Фёдорович, который живёт на Садовой, и его полный тёзка – Шуркин отец, живущий на Центральной, – родные братья. Оттого и путаница.
В гражданскую, когда молодой ещё дядька Василий воевал у Чапаева, ранило его в лёгкое. Помирать приехал домой к матери своей Прасковье. Плохой был, и все решили, что уже не жилец на этом свете. А тут у Прасковьи и Фёдора родился ещё сын, решили его назвать Василием – в память о старшем, умирающем. Но он выжил. Выжил и младший. Так у Любаевых стало два Василия. Отец Фёдор, поехав в Уральск за солью, умер в степи.
Когда Шурка пришёл с письмом, хозяин дома сидел на пороге у сеней и разбирал мокрую рыбацкую сетку. Сын Сергей тесал срубовину посредине двора. Щепки, освещённые майским ласковым солнцем, излучая тёплый свет, отлетали в сторону гостя. Одна щепка упала лодочкой к Шуркиным ногам. Как утица, закачалась сбоку набок и затихла. Коричневенький сучочек, как глаз, уставился на Шурку внимательно и таинственно.
– Гость пришёл! – зорко глянув на Шурку, крикнул дядя Василий. – Мать, давай нам аряны.
Вышла тётка Машурка с бидончиком кислого молока, разведённого холодной водой, который у неё летом всегда стоял в тёмных сенцах.
– Держи, – она вручила Шурке пол-литровую белую кружку с помятым краем и, помешав в бидончике большой деревянной ложкой, налила.
Шустрая оса села на край бидона, Шурка замахнулся.
– Не тронь, улетит. Незлые они сейчас, – сказал дядька Василий. Принял посудину из рук жены и аппетитно заработал кадыком.
– Ну, придудонился… Так нельзя, Вась, горло перехватит.
– Ничего, мать, не бойся, хороша больно, – он ответил не сразу, а после того, как напился и поставил подчёркнуто деловито бидончик на траву около своих ног.
– Лепота-то какая, а?!
– А что это такое, дядя Вася? – спросил Шурка.
– Что?
– Ну – лепота?
– Красотища, значит, что же ещё? Непонятно, что ли? Чему вас только в школе учат, аль сам не чувствуешь?
– А почему обязательно сруб колодезный делают из ветлы? – перевёл Шурка разговор в деловое русло.
– Не обязательно, – возразил дядька Василий, – желательно из ветлы. Видишь ли, берёза в земле не лежит. Осина даёт горький привкус воде. Ветла и в земле лежит долго, и воды не портит, и вкус от неё лучше.
– А сруб куда?
– Как – куда? Вам.
– Нам?
– Ну да. Брательник сказал: колодец в огороде будет делать.
– Вот здорово! – обрадовался Шурка.
Он смотрел на щуплую фигуру хозяина двора, на его прокуренные усы, неровные плечи, дырявые галоши на босу ногу и ему не верилось, что перед ним участник героических дел.
– Дядя Вась, а какой был Чапаев?
– Обнаковенный, какой… – сказал тот с ходу.
– Ну, не может так быть!
– Заряжённый был, понимаешь, – спохватился Василий, – заряд в нём большой сидел, крупного калибра. Пороху больше, чем у остальных, в нём обнаружилось. Везде хотел быть главным, начальство сверху не любил.