На его горбу открылся нарыв. Внутренности [у него] теснились в верхней части тела, подбородок касался пупка, плечи возвышались над макушкой, пучок волос [на затылке] торчал прямо в небеса. Эфир, [силы] жара и холода в нем пришли в смятение, но сердцем он был легок и беззаботен. Дотащившись до колодца и посмотрев на свое отражение, сказал:
— Как жаль! Таким горбуном создало меня то, что творит вещи!
— Тебе это не нравится?
— Нет, как может не нравиться? Допустим, моя левая рука превратилась бы в петуха {24}, и тогда я должен был бы кричать в полночь. Допустим, моя правая рука превратилась бы в самострел, и тогда я должен был бы добывать птицу на жаркое. Допустим, что мой крестец превратился бы в колеса, а моя душа — в коня, и на мне стали бы ездить, разве сменили бы упряжку? Ведь для обретения [жизни] наступает [свое] время, а [ее] утрата следует [за ее ходом]. Если довольствоваться [своим] временем и во всем [за процессом] следовать, [к тебе] не будут иметь доступа ни горе, ни радость. Древние и называли это освобождением от уз. Тех, кто не способен себя развязать, связывают вещи. Но ведь вещам никогда не одолеть природу. Как же может мне это не понравиться?
Но вдруг заболел Приходящий. [Он] задыхался перед смертью, а жена и дети стояли кругом и его оплакивали.
Придя его навестить, Пахарь на них прикрикнул:
— Прочь с дороги! Не тревожьте [того, кто] превращается! — И, прислонившись к дверям, сказал умирающему: — Как величественно создание вещей! Что из тебя теперь получится? Куда тебя отправят? Превратишься ли в печень крысы? В плечо насекомого?
— Куда бы ни велели сыну идти отец и мать — на восток или запад, на юг или север, [он] лишь повинуется приказанию, — ответил Приходящий. — [Силы] жара и холода человеку больше, чем родители. [Если] они приблизят ко мне смерть, а я ослушаюсь, то окажусь строптивым. Разве их в чем-нибудь упрекнешь? Ведь огромная масса снабдила меня телом, израсходовала мою жизнь в труде, дала мне отдых в старости, успокоила меня в смерти. То, что сделало хорошей мою жизнь, сделало хорошей и мою смерть. [Если] ныне великий литейщик станет плавить металл, а металл забурлит и скажет: «Я должен стать [мечом] Мосе!», [то] великий литейщик, конечно, сочтет его плохим металлом. [Если] ныне тот, кто пребывал в форме человека, станет твердить: «[Хочу снова быть] человеком! [Хочу снова быть] человеком!», то творящее вещи, конечно, сочтет его плохим человеком. [Если] ныне примем небо и землю за огромный плавильный котел {25}, а [процесс] создания за великого литейщика, то куда бы не могли [мы] отправиться? Завершил и засыпаю, [а затем] спокойно проснусь.
Учитель с Тутового Двора, Мэн Цзыфань и Цзы Циньчжан {26} подружились. Они сказали друг другу:
— Кто способен дружить без [мысли] о дружбе? Кто способен действовать совместно, без [мысли] действовать совместно? Кто способен подняться на небо, странствовать среди туманов, кружиться в беспредельном, забыв обо [всем] живом, [как бы] не имея конца?
[Тут] все трое посмотрели друг на друга и рассмеялись. [Ни у кого из них] в сердце не возникло возражений, и [они] стали друзьями.
Но вот Учитель с Тутового Двора умер. Еще до погребения Конфуций услышал об этом и послал Цзыгуна им помочь. [Цзыгун услышал, как] кто-то складывал песню, кто-то подыгрывал на цине, и вместе запели:
Ах! Придешь ли, Учитель с Тутового Двора.
Ах! Придешь ли, учитель!
Ты уже вернулся к своему истинному,
А мы все еще люди!
Поспешно войдя, Цзыгун сказал:
— Дозвольте спросить, по обряду ли [вы] так поете над усопшим?
— Что может такой понимать в обряде? — заметили [оба], переглянулись и усмехнулись.
Цзыгун вернулся, доложил Конфуцию и спросил:
— Что там за люди? Приготовлений [к похоронам] не совершали, отчужденные от формы, пели над усопшим и не изменились в лице. [Я] даже не знаю, как их назвать! Что там за люди?
— Они странствуют за пределами человеческого, — ответил Конфуций, — а [я], Цю, странствую в человеческом. Бесконечному и конечному друг с другом не сблизиться, и [я], Цю, поступил неразумно, послав с тобой [свое] соболезнование. К тому же они обращаются с тем, что творит вещи, как с себе подобным, и странствуют в едином эфире неба и земли. Для них жизнь — [какой-то] придаток, зоб; смерть — прорвавшийся чирей, освобождение от нароста. Разве такие люди могут понять, что такое смерть и что такое жизнь, что сначала, а что в конце? [Они] допускают, что тело состоит из различных вещей {27}. Забывая о собственных глазах и ушах, о печени и желчи, [они твердят] все снова и снова о конце и начале, не зная границ. [Они] бессознательно блуждают за пределами пыли и праха, [странствуют] в беспредельном, в области недеяния. Разве станут они себя затруднять исполнением людских обрядов? Представать перед толпой зрителей, [говорить] для ушей [толпы слушателей]?
— Почему же тогда [вы], учитель, следуете обрядам? — спросил Цзыгун.
— На [мне], Цю, кара Небес! {28} И все же я разделяю ее с тобою, — ответил Конфуций.
— Осмелюсь ли спросить про их учение?
— Рыба создана для воды, а человек — для пути, — ответил Конфуций. — Тот, кто создан для воды, кормится, плавая в пруду. Тот, кто создан для пути, утверждает [свою] жизнь в недеянии. Поэтому и говорят: «Рыбы забывают друг о друге в [просторах] рек и озер, люди забывают друг о друге в учении о пути».
— Осмелюсь ли узнать, [что за человек] тот, кто чуждается людей? — спросил Цзыгун.
— Тот, кто чуждается людей, равен природе, — ответил Конфуций. — Поэтому и говорится: «Человек ничтожный для природы — благородный муж [царь] для людей {29}; благородный муж для людей — человек, ничтожный для природы».
Янь Юань сказал Конфуцию:
— Когда у Мэнсуня Талантливого {30} умерла мать, он причитал, не проливая слез, сердцем не скорбел, не горевал при погребении. При таких трех упущениях в царстве Лу считали, что он прекрасно выполнил обряд. [Мне], Хою, кажется очень странным то, что [он] приобрел такую славу, не имея [на нее права] по существу.
— Этот, из рода Мэнсунь, все исчерпал! — сказал Конфуций. — [Он] продвинулся в познании. Пренебречь обрядом не сумел, но для себя [им] пренебрег. [Тот] из рода Мэнсунь не разбирает, почему [возникает] жизнь, почему [наступает] смерть; не разбирает, где начало, а где конец. Как будто, превращаясь в [другую] вещь, ожидает неведомых ему перемен. Ведь когда готов к изменениям, как узнать, что не изменишься? А когда не готов к изменениям, как узнать, что уже изменился? Только мы с тобой еще не начали просыпаться от этого сна. Ведь тот [Мэнсунь], выражая страх во внешнем, не [отягощал] утратой своего сердца. Он ощущал не смерть, а [быстротечность] пристанища на [одно] утро. Только Мэнсунь и проснулся. Причитал потому, что другие причитали. К тому же, когда общаются с другими, [есть] собственное «я». Но как знать, «я» ли то, что мы называем «я»? Вот тебе приснится, что [ты] птица и взмываешь в небеса; приснится, что [ты] рыба и ныряешь в глубину. А теперь не знаешь, говоришь [об этом] наяву или во сне? Тому, кто встречает [превращение] безропотно, далеко до [того, кто встречает его) с улыбкой; [тому, кто] изображает [на лице] улыбку, далеко до [того, кто вверяет себя] движению. Тот, кто спокойно [вверяет себя] движению, проходит через изменение [в смерти] и вступает в пустоту, естественность, единое.