В особенности ночью я испытывал неудовлетворенность и горечь. Я ходил во мраке, под заснувшими деревьями, в ночной сентябрьской свежести, ежился от порывов ветра, следил, как срывались и мелькали в бездне падающие звезды и говорил сам себе: «Это все не то и не то…»
Не было тех состояний духа, что были в моменты прошлой жизни, когда я был как бы у ворот Божьего сада, перед самой бесконечностью, на грани тайного. Проходят дни и ночи. Наступают пасмурные прохладные дни. Перезревают плоды; идут дожди, а я брожу в каком-то тупом сне, в безучастии, а порой внезапно загораюсь жаждой людей, книг, столкновений мыслей и воли…
Во внешнем со мной произошла перемена: я ходил босой, мои коричневые ноги покрылись корой и были нечувствительны к земле, камешкам, сучьям. Я привык к посконной толстой рубахе и таким же штанам, я уже не приходил в такое отчаяние при виде паразита и только морщился. А о ногтях я большей частью забывал.
Я был недоволен собой: я откладывал мечту о горах и море. Я говорил себе: один день действительной жизни и все сделано и найдено. А потом можно и умереть. Надо только дойти до последней точки в себе самом, подняться на высоту. И я жил сказочной мечтой этого дня. А между тем, наступил конец сентября и моя служба у старухи окончилась.
Я ушел из сада старухи с рублем и копейками в кармане. Теперь мне снова некуда было деться. Между тем, наступила осень подлинная, приближался октябрь, грозили дожди, затяжные, холодные. Время наступало беспросветное, нищенское, глухое и грязное. Три дня я еще прожил в местечке. Потом тронулся дальше. И снова вилась меж холмов моя дорога, спускалась в долину, подымалась на гору. Остаться в местечке было невозможно, ибо приюта там не было. Теперь я брел с уже неясной и очень робкой мечтой о тепле юга; но надежды добраться до какого-нибудь приморского южного городка у меня не было. Да и там бы меня ждал осенний дождь. Я снова внутренне пал и думал не о теплой поверхности горы под солнцем, а о теплом угле и куске хлеба.
Мелкий и густой дождик заморосил, не переставая. Я снова был нищим-бродягой, у которого не хватает сил сделать хорошую путину; я часто останавливался и переводил дух. Порывы степного ветра были так сильны, что я задыхался. Когда же небо все обложилось тучами и низко нависло над землей, я остался в каком-то сером котле, который журчал потоками воды, сипел и чавкал под ногами. Все было кругом серое, мокрое, вязкое, и замкнуто со всех сторон стенками серого котла. Я вымок, обессилел, голова моя горела. Я был измученным псом, когда добрался до деревни, и мне казалось, что запах моей мокрой холстины и сумки напоминает запах псины.
Приближаясь к деревне, я в каком-то полубреду разговаривал с воображаемым собеседником и говорил ему, что в общем благодарен судьбе за то, что она с такой ясностью выясняет мне все в жизни. «Я ведь мало знал то, что есть, — говорил я, — я не знал, например, до какой степени грязны дороги осенью, как трудно идти по ним, как спокойно может человек голодать и умереть от голода, от переутомления, от болезни. Как реальны — грязь, вши, дурной запах, обратившаяся в грязный лубок рубашка на голом теле; рана на ноге, натертая лаптями».
Трудно все знать, невозможно все представить себе; наш опыт воображения слишком не соответствует опыту переживаний действительных.
Приблизившись к деревне, я остановился подле избы, расставил руки и ноги, с которых стекали потоки грязной воды, и смотрел на себя. Я был весь в грязи. Мои руки были худы и грязны; я представлял, какой вид имеют теперь мои — лицо и глаза… В мое сердце заползала невыносимая жалость к самому себе. Я был весь несчастен. И в то же время кипел смутной решимостью и глубоким негодованием.
Во мне росла обида, расширялась в моем сердце, как язва. Я чувствовал, как она горит и болит. Когда вышедший из избы мужик заметил меня, неподвижно стоявшего, и позвал в избу, я ответил: «Нет, не пойду… Все равно…» Он недоумевающе тронул меня за плечо:
— Да ты дурной, чи що. Пойдем в хату…
Падал вечер. Дождь перестал. С крыш и деревьев капали капли, лужи воды мирно струились под опавшим листом или каплей. Подле меня стали собираться ребята и мужики. Тогда я сдался и вошел в ближайшую избу. Я сел в состоянии какого-то полного отупения, потом вынул оставшиеся у меня семьдесят копеек и протянул их хозяину:
— На…
— Да ты ж дурень, — ответил старик, — спрячь, тебе пригодятся.
Но вид медяков подействовал, — меня накормили, напоили чаем из казанка; скоро полегли спать. Я тоже лег и заснул глубочайшим сном.
Когда утром проснулся, моя мрачная решимость прошла и я уже не думал о самоубийстве. День был серый, но сухой. Синеватые тучи лежали на небе редким слоем. Дул свежий ветер, сушил землю. Я взял свою котомку и пошел дорогой. По краям дорога была посуше. Низкая трава желтела кругом. Дали освещались каким-то бодрым синеватым светом. Грудь дышала осенней свежестью. По дороге я встретил охотника с ружьем и собакой, шнырявшей кругом. Как машина шагал я час и другой и третий, потом в изнеможении опустился на землю.
Хуже всего было то, что теперь был мой путь какой-то бессмысленный, лишенный очевидной цели; я шел, не веря больше ни в какие свои представления, не веря себе.
— Куда ты идешь?.. — спрашивал я сам себя. — Чего ты хочешь? Что с тобой будет?..
Пустые синеватые дали лежали предо мною; низкое небо глушили тучи, наплывавшие густым серым дымом. Жизнь в лице этих глухих полей, низкого облачного неба, желтой травы и ветра — молчала кругом меня. И кругом до горизонта распростиралось что-то безответное, молчаливое, глухое ко всему, не отвечающее никакой душе.
Как будто я дни и ночи спешил, брел, задыхался в грязи и тоске только затем, чтобы в тиснуться в эту облачную дыру, посмотреть на это глухое низкое небо, на мертвые безучастные дали и понять, наконец, — что пути свободны, мертвы, что идти некуда, и что миражи внутренних видений — не в реальности и с ней никакой связи не имеют.
И снова встало предо мною то, что думал я, подходя к деревне под проливным дождем. Решение мое, когда я, усталый и оборванный, дотянулся до маленького городка в котловине между гор, стало окончательным и облегчило тяжесть в душе.
ГЛАВА 6-я
I
Я зашел на постоялый двор и с меня вперед взяли десять копеек за постой; в маленькой баньке, стоявшей в глубине двора, я мог вымыться горячей водой и испытал при этом давно не испытанное наслаждение. Но мне не во что было переодеться; я был в засаленной от грязи рубахе; свое красное от мытья худое тело я снова облек в это рубище и почувствовал, как оно раздражает даже мою притерпевшуюся кожу. Я был зол, раздражен, измучен. Я не мог ни отдохнуть, ни насытиться, ни отвлечься хотя бы на минуту от моих бедствий. И, сидя в углу избы, где копошились люди, прибрав дорожную палку и сумку, я снова уперся мыслью все в тот же план. Потом я вышел и стал бродить по городу.
Я думал, что хожу в последний раз по улицам, где живут люди, и смотрел на их возню. В душе у меня было спокойствие. Но, вероятно, у меня был дикий вид: прохожие на меня оборачивались, а ближайший постовой городовой подошел ко мне и передал дворнику для отведения в участок. Помню, когда я очутился в маленькой грязной комнате, где у стола дежурного надзирателя столпились задержанные проститутки, где пол был заплеван и загажен, несло скверным табаком, перегаром водки и сыростью, меня больше всего поразил вид стоявшего в углу большого ящика, похожего на клетку, с прибитыми сверху донизу палками, между отверстиями которых выглядывало бородатое черное лицо человека. Он сидел в этой клетке, как зверь, и было нестерпимо гнусно видеть этого запертого среди будничного полицейского движения в комнате человека, сохранявшего на лице испуг, озлобленность и тоску.
Меня продержали в участке часа три. Паспорт был при мне в моей сумке. Старший надзиратель обругал меня и велел убираться. Оглядев эту загаженную комнату, оборванных проституток, остривших и смеявшихся над собою же, старого нищего, умолявшего его отпустить, человека в ящике, запертого на замок, — я с великой тоской в душе и омерзением к человеческой жизни вышел оттуда. Снова побрел на постоялый двор, шел, торопясь, спеша к цели. Во дворе мне посчастливилось найти пустой сарайчик. Там я снял с себя пояс из веревки, приладил его к перекладине и обвил другим концом шею. Все это проделал я молча, думая о конце. Хотел только, чтобы никто не вошел и не помешал. Я сдался, решил уйти. Мысль о Марьянке промелькнула в моем мозгу. Ей не удалось. Мне должно удастся…