А теперь вот это. Для Винка новость, каких не случалось много лет, а Болан пропустил такое событие.
Пролетев по коридору, он врывается в свой кабинет. Мэллори вернулась к бару, успела причесаться и оправить одежду, словно ничего не случилось: насилие для нее дело привычное – что ей над другими, что над ней самой.
– Дурные новости? – спрашивает она.
– Приведи Дорда, – рычит Болан.
– Зачем?
Резко шагнув к ней, Болан выхватывает стакан и швыряет его в стену. Стекло разлетается, по багровым обоям расползается темное пятно.
– Веди хренова Дорда, – чеканит он, – или, видит бог, будешь пить через соломинку, слышишь?
– Ладно, – равнодушно отвечает Мэллори и обдуманно медлительной, изящной походкой выходит за дверь, на лестницу вниз.
Болан еще минуту стоит, стиснув кулаки. Потом оглядывается на коридор с биржевым телеграфом. Он готов к тому, что рычажки задвигаются, отпечатают очередное жуткое распоряжение. Но нет, слава богу, аппарат молчит. Закрыв и заперев дверь, он приваливается к ней, словно изнутри что-то рвется наружу. Потом выдыхает.
Аппарат установили у него не так давно, после сговора с визитером из Винка. Ему никто ничего не объяснял: бригада, мелкие человечки с пустыми лицами, в серых комбинезонах, просто вручили подписанный на его имя конверт, вошли в «Придорожный» и принялись за работу. В конверте была карточка со словами:
ОБРАТИТЕ ВНИМАНИЕ.
Три года с тех пор аппарат время от времени отстукивал ему приказы, и каждый раз, как Болан их выполнял, его состояние росло. Всего однажды он дал волю любопытству: проследил идущий к аппарату провод через весь «Придорожный», сквозь стены, по потолку, вниз по лестнице (и как механики успели за час? И не входили ли они, гадал он, когда мотель закрыт, не прокладывали ли других линий?) до выхода наружу, за край стоянки, где он спрятался в жестяную трубочку… и дальше в лес, где обнаружился открытый конец трубки. Болан опешил. Трубка никуда не ведет? Как это? Но окончательно он растерялся, когда, встав на колени, чтобы заглянуть в трубку, обнаружил, что разлохмаченный конец провода ни к чему не присоединен.
В ту же ночь биржевой телеграф отпечатал единственный приказ – на сей раз знакомое слово: ВНИМАНИЕ.
Теперь каждый раз, как аппарат оживает, у Болана чуть не останавливается сердце. Он не знает, откуда поступает сигнал и, как во многом другом, что относится к новому предприятию, в сущности, и не хочет знать.
Но иногда они присылают проверить, получил ли он сообщение. И в этот вечер, ожидая, когда ввалится Дорд с объяснениями, почему промолчал о девушке в красной машине, Болан гадает, придут или нет.
Он подходит к окну, но наружу не смотрит. Закрывает глаза в надежде ничего не увидеть. И открывает.
Из голубого пятна под дальним из фонарей стоянки на него кто-то смотрит. Фигурка так далеко, что выглядит крошечной… но Болан готов поклясться, что различает серо-голубой костюм, белую панаму и скрытое в тени лицо.
Белая шляпа чуть склоняется и поднимается: кивок. Потом ее владелец отступает в тень и исчезает.
Глава 7
Ночь в «Землях желтой сосны» не задалась. Застойный неподвижный воздух не давал спокойно уснуть, к тому же, хоть Мона и знала, что других постояльцев нет, ей все казалось – она не одна. А где-то в районе половины второго она проснулась – или ей показалось, что проснулась, потому что могло и присниться, – в полном убеждении: что-то не так, и, подойдя к окну, увидела на стоянке совершенно неподвижного человека, свесившего руки вдоль тела. Лицо и грудь его оставались в тени, потому что желтый уличный фонарь светил в спину. Хотя Моне при виде этого человека стало сильно не по себе, она не могла бы сказать, заметил ли он ее и смотрит ли вообще на мотель. Он напомнил ей беглеца из психбольницы, бесцельно скитающегося и не знающего, что делать со своей свободой в этом странном новом мире. «Не так уж я перепугалась, – думает Мона, поднимаясь и умываясь, – если после снова легла в постель».
Приведя себя в порядок, она идет искать Парсона. Утреннее небо ослепительной синевы, воздух холодный до хруста. Ей трудно примирить это небо с чернотой прошлой ночи, окаймленной голубыми молниями и отягощенной розовой луной.
Войдя в контору, Мона обнаруживает, что вчерашняя темнота абсолютно ничего не скрывала: в комнате ничего и нет, кроме карточного столика и конторки. Сколько места пропадает даром! Парсон сидит за столиком, играя в китайские шашки, словно и не вставал с места. Он слишком поглощен игрой, чтобы поднять глаза на вошедшую Мону: задумчиво поджимает губы, чешет висок и, собравшись сделать ход, вдруг передумывает, отдергивая руку, словно шашка смазана ядом. Он качает головой, безмолвно коря себя за глупость.
– Вы часто играете сами с собой? – интересуется Мона.
Он удивленно поворачивается к ней.
– Сам с собой? – Парсон улыбается, а потом и хохочет, словно услышал остроумную шутку. – А, понимаю. Сам с собой… очень хорошо!
Мона предпочитает сменить тему:
– Не знаете, как здесь работают суды по наследству?
Парсон, оставив стаканчик с кофе, задумывается.
– Насчет наследства не знаю. Здесь всего один суд и один судебный чиновник – миссис Бенджамин.
– Один? Как же это получается?
– Как мне кажется, прекрасно, – отвечает Парсон. – Здесь для суда не так много дела. Полагаю, и одного человека слишком много.
– И где эта миссис Бенджамин?
– В здании суда. Ее офис занимает почти весь подвальный этаж. Вам нужно только найти лестницу – любую – и спуститься. Там вы ее неизбежно найдете.
– А где суд? – Мона надевает очки от солнца.
– В центре парка, а он в центре города. Идите в город. Если выйдете на окраину – а до нее недалеко, – значит, прошли мимо.
– А улицу указать не могли бы?
– Мог бы, – отвечает Парсон, – но толку с этого мало.
– Хорошо, – кивает Мона и благодарит его.
– Вы голодны? – серьезно спрашивает Парсон, словно признание, что проголодалась, было бы равносильно признанию в преступлении. – Если да, я мог бы уделить вам еще один завтрак, хоть вы свой уже съели.
Мона, отбросившая привычку начинать утро с пива, вежливо отказывается.
– Когда нужно выписываться?
Парсон явно в сомнении: подходит к конторскому столу, перебирает карточки и бумаги и в конце концов пожимает плечами.
– Надо думать, когда будете выезжать.
– Можно, я оставлю здесь вещи, пока не разберусь, насколько задерживаюсь? Не думаю, что мне так просто отдадут дом.
Но Парсон уже снова высматривает в расстановке фишек на доске какой-то блестящий ход. Нетерпеливо отмахнувшись, он возвращается к игре и пустому месту напротив, так что ухода Моны не замечает.
Пока Мона проезжает через Винк, начинают включаться поливалки-разбрызиватели – не разом, а так, словно фонтаны медленно и изящно шествуют от квартала к кварталу. Утренний свет подсвечивает струи белым сиянием, и, когда они начинают кланяться взад-вперед, каждая следующая медлительнее, чем предыдущая, Моне вспоминается синхронное плавание. Только добравшись до перекрестка, она соображает, как странно выглядят политые газоны здесь, на пустынном высокогорье, где до сухих зарослей меньше полумили. Она никак не ожидала найти здесь столько мягких ярких лужаек и оглядывается на вершины и столовую гору, проверяя, на месте ли они.
Городок вокруг оживает. Старуха ковыляет на крыльцо с лейкой, спрыснуть роскошную бугенвиллею, как будто вовсе не нуждающуюся в ее заботах. Отцы забираются в седаны и фургоны, кое-кто – в дорогие машины и медленно проплывают по бетонным улицам. Мона не сразу замечает, что видит в них не просто мужчин, а именно отцов – наверняка это они и есть, иначе зачем такие скромные, но внушительные костюмы и клетчатые рубашки и такие солидные приличные прически? Бога ради, один еще и трубку курит!
Матери в передниках пасут детей, подгоняя их по дорожкам к машинам: у каждого ребенка в руках жестяная коробка для завтрака. Мона, проезжая, немного сбрасывает скорость. Ей и хотелось бы не замечать, но совершенство этой сцены действительно поражает.