– Больно ты шустрая, дамочка, – раздалось за спиной хрипловатое, несколько раздраженное, – как веник на резинке.
«Что за глупость – веник на резинке?» – мелькнула в голове нелепая мысль – нелепая и совершенно не к месту, думать надо было совсем о другом. Елена сжалась, обращаясь в пружину, обернулась. К ней подходил, нетрезво раскачиваясь на длинных тонких ногах, парень в кепке, из-под козырька которой выпрастывался на волю светлый косой чуб.
«Мода у этих гопников общая – фикса и косой чуб, – одна на всех прописана… Что за уродство?»
На какое-то мгновение возник страх, опутал ее, – Лене показалось, что сейчас она даже шага сделать не сумеет, – но потом страх прошел, он словно бы растворился в ней самой, внутри.
Бандит неспешно подходил к Елене. Она вгляделась в его лицо, пытаясь понять, видела этого уркагана на сретенских тротуарах или нет? Если видела и он был хотя бы немного знаком, то тогда есть надежда – не тронет.
Нет, она его не видела. Елена машинально прижала к себе сумочку, – в ту пору дамские миниатюрные сумочки называли ридикюлями, – собственно, в ридикюле ценных вещей у нее не было: немного денег, пудренница с черепаховой крышкой, пропуск на работу… Что еще?
Что за мелкие мыслишки лезут в голову? Не об этом сейчас надо думать, совсем не об этом. То, что в сумке находился пропуск – это было плохо. Она вдруг с ужасом поняла: если лишится пропуска, то попадет под суд – в органах такие вещи, как утеря документов, не прощались. Как она об этом не подумала раньше? Значит, главным предметом в сумке был пропуск.
Неожиданно для себя она протестующе помотала головой.
– Раскрывай, раскрывай свою кошуленцию, – скомандовал неторопливо приближающийся к ней налетчик, – не стесняйся. Лишнего мы ничего не возьмем, изымем лишь то, что должно принадлежать нам.
Собственно, пропуск у нее был такой, что невозможно было понять, куда, в какую контору по нему можно было пройти – без обозначения организации; фамилия, имя, отчество – как во всяком другом пропуске, подслеповатая фотокарточка, где Лена была больше похожа на бабушку, торгующую овощами на Трубной площади, чем на саму себя (видя такую бабушку, Лена обязательно показывала ей язык), две небольшие печати, на одной из них, треугольной, была изображена цифра 2, на другой, круглой, – цифра 6. И подпись начальника охраны здания. И штамп, естественно, с жирным текстом в две строчки «Для документов».
Такой пропуск может быть и у лаборантки, работающей в цеху, где производят клизмы, а из отходов – гуттаперчевые затычки для ушей, и у библиотекарши, и у преподавательницы физкультуры в школе плоскостопых, и у кладовщицы, командующей на овощной базе морковкой, – ничего такого, что наводило бы на мысль о принадлежности Лены к «красноперым» или «снегирям», как на Сретенке звали милиционеров, в пропуске не было. Если эти косоволосые найдут что-нибудь, что привяжет Лену к «мусорам», они ее зарежут. Это точно.
Она вздохнула, на секунду пожалела, что у нее в ридикюле нет чего-нибудь острого, и тут же поспокойнела… Ну словно бы не с ней все это происходило, а с кем-то другим. Теперь она спокойно ждала, когда налетчик приблизится. Было холодно и неприятно.
Темная фигура, возникшая было впереди, неожиданно исчезла – ну будто растаяла в темноте.
– Открывай, открывай кошелек свой, дамочка, не стесняйся, – хрипловатый голос налетчика обрел теплые нотки, такое случается, когда палач начинает жалеть свою жертву, – но в следующий миг гоп-стопник неожиданно взвыл горласто, будто ему в причинное место копытом заехал жеребец.
Елена поспешно обернулась. Налетчик корчился на земле, пытался сдержать зубами вой, но это ему не удавалось. К вою примешалось шипение, будто в бане на раскаленные камни плеснули шайку воды.
Над налетчиком стоял человек, знакомый Лене – гибкий, в хромовых, начищенных так, что они сверкали даже в темноте, сапожках и грозил поверженному гоп-стопнику пальцем:
– Никогда больше не останавливай своих, сретенских… Понял, дубина вонючая?
– Х-хэ-а-а, ах-ха-а-а, – поверженный налетчик даже слова не мог сказать, боль перетянула ему дыхание.
– Иначе зубы все повышибаю – все, до последнего корешка, который растет у тебя в глотке. Даже кашу не сможешь есть, понял? А заодно и на костыли пересажу.
Лена узнала своего спасителя. Это был Вовик, разлюбезный кавалер Нельки Шепиловой. Леля прижала к себе покрепче ридикюль и что было силы рванулась в темноту.
К Илье Мироновичу Лена больше не вернулась – обидно было, что с ней в том доме обходились, как с прислугой. Такого быть не должно.
Отец поддержал Лену, он всегда брал ее сторону, – прижал к себе, погладил по голове тяжелой рукой, – впрочем, рука эта становилась нежной, почти невесомой, когда речь шла о любимой дочери, о Лене:
– Лелечка!
Солоша же, напротив, неодобрительно поджала губы:
– Лелька!
Илья несколько раз появлялся в Печатниковом переулке, какой-то помятый, словно бы выпотрошенный, как куренок, приготовленный для супа, произносил какие-то малозначительные слова, которые от покаяния были так же далеки, как Москва от Владивостока, ходил до тех пор, пока не появилась величественная, торжественно сияющая Ираида Львовна и, не разжимая рта, произнесла всего лишь одно слово:
– Цыц!
Илья Миронович съежился, будто смятая каблуком целлулоидная игрушка, в голосе матери он различил недовольство, презрение и что-то еще неприятное – махнул рукой и покинул Еленин дом: понял наконец-то, что делать ему здесь нечего.
Тем временем живот у Елены набух, будто бочонок с соленой сельдью – продукт, который раз в неделю обязательно появлялся в продуктовом магазине на Сретенке – соленая селедка, – подоспела пора отправляться в роддом.
Родилась у Лены девочка – маленькая, со сморщенной красной кожей и слюнявым ротиком, крикливая, как все сретенские милиционеры вместе взятые.
Обретя после родов способность вставать с постели, Лена приподняла ее над собой и произнесла торжественным тоном:
– Здравствуйте, Ирина Ильинична! С появлением вас на свет!
Услышав это, крохотная Иришка не замедлила отозваться громким многослойным ревом.
– Певицей будет, – объявила Солоша, перехватывая кулек с внучкой, – голос сочный и пространственный.
Вон какие хорошие слова нашла бабушка для определения таланта будущей певицы: «сочный и пространственный». И где она, интересно, их выкопала?
Лена таких слов, например, не знала.
– В Большом театре будет работать, – добавила Солоша, махнула рукой, словно бы Большой театр находился у них в подъезде, – это недалеко…
Жизнь продолжалась. На западе громыхало разламываемое снарядами железо, умирали люди и горели дома, московский же народ на этот счет особо не волновался: здешние умники-предсказатели говорили, что война в Советский Союз не прикатится никак, не дано, с Гитлером подписан крепкий договор – бумагу ту даже топором не разрубить.
Но Егоровы этим речам не верили, хотя все газеты, словно бы сговорившись, в один голос вторили умникам, трубили, что с Германией заключен такой прочный договор, что если в него сбросить с самолета бомбу, то от бумаги, подписанной Молотовым и Риббентропом, даже клочка не оторвется – договор уцелеет. А раз это так, то можно спать спокойно. Но Егоровы спали тревожно – не было у них спокойных снов. Не получалось.
После появления на Сретенке Ираиды Львовны муж, которого Лена уже считала бывшим, затих. Впрочем, до Печатникова переулка доходили слухи, что он решил теперь бренькать на гитарных струнах и взялся за освоение нового инструмента.
Лена находилась в декретном отпуске, кормила грудью Иришку и откровенно отдыхала. Никаких планов на будущее, тем более семейное будущее, она не строила. С семьей надо завязать, пока не вырастет Ирка.
А вырастет – видно будет.
Ира росла девочкой изящной, никакой детской припухлости, отечной мягкости в ее фигуре не было – стройная получилась девочка.
– Она не только певицей будет, но и балериной, – такой вывод сделала Солоша.