– Это что, правило? – Елена не выдержала, фыркнула.
– Да, правило, – жестким тоном подтвердил муж.
– И ты каждый раз станешь заглядывать в сковородку и считать котлеты?
– Да, каждый раз стану заглядывать в сковородку и считать котлеты.
В ответ Илья Миронович не услышал больше ни слова, да и на лице Елены ничего не отразилось, хотя она подумала невольно и печально: «Ну вот, приплыли».
Действительно, приплыли.
Вскоре напомаженный, надушенный, громкоголосый Илья умчался на репетицию оркестра, – Утесов опозданий не любил, – Елена осталась дома: по служебному графику у нее был выходной, Ираида Львовна тоже отсутствовала – уехала к подруге-одесситке на партию затяжной карточной игры… М-да, приплыли!
Елена убрала, до блеска вычистила большую, небрежно заставленную дорогой мебелью комнату, в которой теперь жила с новым семейством.
Из мебели особо выделялся шкаф, сработанный лет сто двадцать назад из красного дерева, украшенный бронзовыми виньетками, камеями, полосами – явно уведенный из квартиры какого-нибудь графа или богатого промышленника – очень уж походил шкаф на богатого барина, приехавшего в Москву в гости из-за рубежа. Рядом с «барином», в простенке, висел коврик с портретом русской борзой собаки и охотничьим рогом, подвешенным на сыромятном ремешке… Это тоже было чужое – Илья Миронович вообще не знал, что такое охота, и не мог отличить длинномордую борзую от обычного дворового полкана с ушами-тряпками и глупой, но вороватой физиономией.
Ираида Львовна не вернулась – осталась ночевать у приятельницы, а вот Илья завалился с богатой компанией – коллеги-оркестранты решили расписать пульку. Не обращая внимания на Елену, вытащили на середину комнаты стол, в центр водрузили огромную, как суповое блюдо, пепельницу, рядом положили лист бумаги.
– Поехали! – скомандовал Илья Миронович и громкоголосая компания, отчаянно пыхтя, посасывая папиросы, «поехала».
Очень скоро Елена начала задыхаться в дыму, выходила из комнаты в коридор, из коридора на улицу, чтобы отдышаться, но ничего не помогало – в легких возникла боль, горло одеревенело, глаза слипались от слез, рожденных вонючим дымом.
– Тьфу! – Лена не выдержала, выругалась, – на работе она научилась ругаться, раньше не умела. – И чего, спрашивается, люди находят в картах?
Видать, находят, раз так азартно режутся, козыряют незнакомыми словечками и выражениями «шестерная игра», «марьяж», «первый ремиз золото», «сколько стоит вист», «мизер», злятся и радуются, морщат в раздумье лбы и по-детски глуповато смеются.
Разошлась шумная компания в половине четвертого ночи. Лена за это время ни разу глаз не сомкнула – пришлось не только глотать дым и дергаться от боли, стиснувшей горло, но и подавать игрокам чай, а потом, когда они вздумали выпить, и понадобилась закуска, она встала к керосинке: Утесов потребовал яичницу.
Утром же Елене надо было вставать в семь часов и идти на работу. Опоздания в ее конторе не принимались ни под какими предлогами – за это можно было угодить под трибунал, хотя она считалась сугубо штатским человеком, и воинского звания у нее не было. Но в конторе все сотрудники, независимо от того, носили они форменные гимнастерки или нет, подчинялись внутреннему уставу.
Устав этот спуска не давал никому – ни высоким начальникам, носившим в малиновых петлицах ромбы, ни юным сотрудницам, таким, как семнадцатилетняя Елена Егорова – фамилию мужа она не стала брать.
Единственное, что было хорошо – Лена прошлась по утренней Москве, влажной от того, что ее усердно чистили и поливали водой дворники-татары, розовой от неяркого, еще лишь наполовину проснувшегося солнца, – когда оно проснется целиком, покажет, что такое летний день в каменной Москве, – но когда открыла тяжелую дверь конторы, то и утро розовое, занимательное исчезло, и солнце исчезло…
Хотелось одного – спать. Но спать в их заведении было нельзя – не положено, строго запрещено.
Вернувшись вечером домой, она сказала, мужу:
– Еще одна такая ночь с дымом и игрою в карты, и я умру.
– Крепись, – вяло похлопав ладонью по рту, молвил Илья Миронович, – умирать тебе рано.
Елена посмотрела на него внимательно, будто раньше никогда не видела, и неожиданно ощутила, – первый раз за все время, – что она относится к этому человеку неприязненно.
Муж не заметил, как у нее изменилось лицо.
Ночные посиделки за карточным столом продолжились – Илья пропустил предупреждение жены сквозь себя и выплюнул в «ватерклозет», как он на морской или какой там еще лад называл туалет со смывным бачком, выговаривал это слово с особым смаком, – Лена начала чувствовать себя плохо.
– Что такое «первый ремиз золото»? – спросила она у мужа.
– Ну-у… – он испытующе глянул на Елену, – хорошее начало игры… Выигрыш, одним словом.
– А «гора»?
– «Гора» – это неудача.
– Большая или так себе?
– Ну-у… как сказать? Полный набор. «Гора» есть «гора».
– «Марьяж»?
– «Марьяж» – это когда к тебе пришли король и дама одной масти. Гарантированная взятка.
– Нелепость какая-то, азартная несуразица, – на Ленином лице возникло недоумение. – и как вы можете в это играть по нескольку часов подряд?
– Ты не представляешь, какая это увлекательная штука – преферанс.
– Не представляю, честно говоря, вряд ли когда представлю. Не хочу!
– Дура! – неожиданно грубо выпалил Илья Миронович, покрасневшее лицо его сделалось злым.
Елена горько качнула головой, затянулась воздухом, словно бы что-то обожгло ей горло – раньше таких слов от Ильи она не слышала.
С этого неаккуратного, скажем так, слова, сорвавшегося с языка Ильи, – впрочем, сам он считал это слово вполне нормальным, бытовым, – все и началось. Печально сделалось Елене, и это ощущение долго не проходило.
Через две недели Елена обнаружила, что она беременна, сообщила об этом мужу, тот с задумчивым видом отклеил прилипшую к нижней губе замусоленную папироску и молвил спокойно:
– Ну и хорошо!
Папироску он скомкал, швырнул в пепельницу, на освободившееся место определил папироску новую, фасонисто сплющенную на конце. Елена ждала от него еще каких-нибудь слов, но он больше ничего не сказал – видать, обдумывал очередную партию преферанса.
Опять горько стало Елене, что-то уж чувство это начало все чаще и чаще приходить к ней, – придет, сдавит внутри сердце либо что-нибудь еще – больно делается.
Если бы в доме этом был укромный уголок, в котором человек делается невидимым и неслышимым, Елена нырнула бы в него, выплакалась и, может быть пришла в себя, но такого угла в жилье Ильи Мироновича и Ираиды Львовны не было.
Значит, надо было терпеть.
Лена была терпеливым человеком, но не до бесконечности, – у всякого терпения когда-нибудь обязательно наступает конец. Однажды утром она едва поднялась после бессонной ночи – картежники несколько часов подряд над самой ее головой хлестали королями, дамами, десятками и тузами друг друга и орали что было силы:
– Лучше друг без двух, чем я без одной!
Что-то древнее, попахивающее войной восемьсот двенадцатого года, гусарами и терпким конским потом таилось в этих диких вскриках и было ей совсем непонятно: ну разве можно так? Она с недоумением морщилась и раз за разом задавала себе один и тот же вопрос: что происходит?
В следующий раз, когда все начало повторяться, – буквально один к одному. Лена поднялась и, не говоря ни слова, ушла в темноту, в ночь – решила пешком добраться до Сретенки.
Она находилась уже на Трубной площади, миновала два коротких темных переулка, начала подниматься на гору, застроенную хлипкими кривобокими домами, как услышала сзади хрипловатое, вызвавшее у нее невольную дрожь:
– Дамочка, стой!
Нельзя сказать, чтобы Лена была трусихой, но тут она почувствовала, что тело ее пробил холод – вот-вот, гляди, начнут подгибаться колени, она дернулась было, переходя на бег, но в то же мгновение впереди из темноты выступил человек и перекрыл ей дорогу. Елена остановилась.