Они касаются даже таких важных особ, что само правосудие останавливается с ужасом, прежде чем доходит до них.
Маршал Люксембург должен был предстать пред судом в прошлом месяце в Арсенале, и давно настала уже пора, чтоб он представил доказательства своей невинности, так как начали уже поговаривать о том, что его бросят на костер, ещё дымящийся от Ла-Вуазен, с которой он имел сношения.
– В чем же его обвиняли?
– В том, что он отравил свою любовницу, некую девицу Дюпен, и своего родного брата для того, чтобы, как говорят, выручить какие-то важные бумаги, затерявшиеся в их руках.
– И он с честью вышел из этого дела?
– Без сомнения, – просидев предварительно под арестом три недели в Бастилии, в темнице шести шагов ширины. И после того как был принужден объявить, что, будучи влюбленным без памяти в Дюпен и не будучи в состоянии завладеть ею, он купил у Ла-Вуазен любовный напиток, чтоб заставить себя полюбить[3].
– Но если он избавился, то графиня Суассонская была только наполовину столь счастлива.
– Прежняя фаворитка!
– Это совершенно новая история. Графиня обвинялась в том, что отравила своего мужа и ввела в дело любовные напитки, чтоб снова привлечь к себе короля, который уже с давнишних пор оставил ее. Предупрежденная самим королем об угрожавшей ей опасности, она не дождалась тайного повеления о своём аресте.
«Если вы невинны, – велел ей сказать Людовик XIV, – то отправляйтесь в Бастилию, если же вы виновны, то воспользуйтесь моим советом, покиньте государство».
Графиня отвечала, что она невинна, но что она не может выносить мысли о тюрьме. Она бежала во Фландрию, а на этой недели продали её должность обер-гофмейстерины при дворе королевы.
– Я возвращаюсь к своему слову, – сказал Ален, – ваш город Париж – самый противный город; выходки, и поведение вашего двора мне нравятся всё менее и менее.
– Какая ужасная вещь, господа, эта мания к отравлению! Не знаешь более, кому доверяться; кто мало-мальски имеет пылкое воображение, тот подозревает всех на свете!
– О! вы меня не долго здесь удержите; ещё раз увижу мою дорогую Марию и возвращусь на море… Но, по совести, смейтесь надо мной, если хотите, я уезжаю не без беспокойства; я был бы только тогда счастлив, если б мне было позволено заключить предполагаемый нами прежде брак и увезти её с собой… подальше от всего того, что я здесь вижу и узнаю.
Он был прав, честный бретонец: то, что происходило в этом развращенном свете, было в высшей степени гнусно.
Арсенал действовал безостановочно; каждое заседание приводило к самым неожиданным, самым ужасающим открытиям.
Казни, назначаемые для того, чтоб подать пример и вселить весь ужас посвященным в науку ядов и их торговлю, следовали одна за другой. Священник Лесаж, одна погибшая женщина, Ла-Вигуре и её брат после допроса были сожжены на Гревской площади. Лесаж был более всех других виновен; он соединял разные святотатственные обряды с торговлей ядов и покровительствовал разврату людей, обращавшихся к нему. Он доходил до такой мерзости и так унижал священные реликвии, что мы совершенно отказываемся даже писать об этом.
Король, после своего милостивого совета графине Суассонской, должен был еще, во избежание скандальных прений, тайно изгнать: герцогиню Бульонскую, президентшу отеля Рамбулье, госпожу Полиньяк, обвиняемую в отравлении одного слуги, в скромности которого она хотела убедиться; госпожу д’Аллюэ, подозреваемую в том, что она избавилась тем же способом от докучливого свёкра.
Среди всеобщего оцепенения, возбуждённого этими открытиями, случались однако обстоятельства, в высшей степени забавные. Рассказывали, например, о попытке, сделанной при дворе маршалом Ферте, когда он узнал, что следствие было направлено против его жены.
– Может быть, – сказал он королю, а это может быть занимает не последнюю роль в этом деле; – может быть, герцогиня попала в какие-нибудь из тех погрешностей, о которых мужья бывают всегда менее уведомлены, нежели другие; но что же касается до отравления, то, если б она была на них способна, я верно бы уже не существовал, по крайней мере лет двадцать.
Этот довод показался государю непреодолимым, а супруга маршала, виновная лишь в ветрености, заплатила за это только несколькими неделями изгнания.
Ла-Вуазен составляла всё, что только она могла узнать: наследственные порошки, снотворные средства, любовные напитки, разные косметики, придающие молодость, всякого рода специфические лекарства.
Так напр., герцогиню Фуа арестовали по одному только открытию простой записочки, написанной её рукою и найденной у этой мошенницы; однако смысл этой записки был один из самых темных и, казалось, никак не мог служить оправданием в уголовном обвинении. Представитель правосудия, не будучи в состоянии вполне понять её смысла, счел нужным, как говорят, по счастью, уведомить об этом короля. Но последний не захотел сажать в тюрьму такую знатную даму по столь слабому обвинению. Он пожелал сам допросить её в своем кабинете, куда её и привезли в её собственной карете, под поручительством гвардейского капитана. Хроника Эль де-Бёф передает следующим образом их пикантный разговор.
– Узнаете ли вы эту записку, герцогиня? – сказал король серьезным, но сладеньким голосом.
– Государь, она написана моею рукою; я не могу и не хочу этого отрицать.
– Чудесно! Теперь, скажите мне, пожалуйста, с той же откровенностью, что означают эти слова: «Чем более я тру, тем менее они растут»?
– Ах! государь, – вскричала герцогиня, падая к его ногам, – пощадите меня от подобного признания!
– Я этого не могу, сударыня; знайте, что я вас призвал к себе для того, чтобы спасти вас от публичного стыда; это побуждение дает мне все права на ваше доверие: в интересах вашей же чести, я приказываю вам говорить.
– Я повинуюсь, государь! – начала она, дрожа и краснея до корней волос. – Вот уже два или три года, как я замечаю, что мой муж мною пренебрегает после того, как он меня часто упрекал в одном недостатке… нет, я никогда не осмелюсь докончить.
– Продолжайте, герцогиня.
– Есть прелести, – начала снова обвиняемая, худая, как гвоздь, – которыми природа оделяет щедро одних женщин, а в отношении других оказываешь себя скупой…
– Продолжайте, прошу вас.
– Государь, муж мой любит только тех, которых природа щедро оделила всем…
– Оделила чем?
– То, что ещё более возвышает прекрасное сложение г-жи Монтеспан[4], и что, напротив того, недостает г-же Лавальер… как и мне государь.
– Ах, понял! – вскричал Людовик XIV, извиняясь в недостатке проницательности, слишком продолжительной. – И я вижу, – продолжал он, – что вы просили у Ла-Вуазен…
– Помаду, о которой она рассказывала много чудес, – прибавила г-жа Фуа, опуская глаза, – но которая мне не принесла никакой пользы.
– Это было несчастье, но не преступление, и я в восхищении, герцогиня, что избавил вас от стыда делать подобное признание в уголовном суде. Я возвращаю вам несчастную записку, причинившую вам два часа беспокойства; вернитесь спокойно в ваш отель. Я вижу здесь виновного только одного вашего мужа, пренебрегающего такой хорошенькой женой, как вы, я об этом поговорю несколько слов с герцогом. Есть более удачное средство, чем то, которое вы испытывали, чтоб получить от самой природы то, чего вы искусственно добивались; мы поговорим об этом с вашим мужем.
Наивная и доверчивая герцогиня, в свою очередь, отделалась одной этой исповедью.
Но общественное мнение успокаивалось с трудом. Арсенал продолжал действовать все под тем же именем уголовного суда и суда ядов.
Время от времени обнаруживались новые факты, доказывающие без всякого сомнения, что Ла-Вуазен и Лесаж оставили по себе последователей.
Эти новости, переданный Алену Кётлогону его друзьями, заставили его призадуматься.
Против его воли, мысли его клонились к сближению этой истории ядов с личностью таинственной женщины, украдкой ускользнувшей, с такими предосторожностями, из дома Жака Дешо, подозрительного фабриканта гороскопии и всяких мазей.