Я стал рыться в рюкзаке – хотел отыскать перочинный нож. Знал, что он где-то внутри. Но пока этим занимался, пальцы наткнулись на кое-что еще.
Я оторопело смотрел на потрепанную, выцветшую фотографию. Понятия не имел, что она находилась в рюкзаке, вообще про нее забыл. Перелом картона, искажая улыбку на девичьем лице, не позволял рассмотреть его. За девушкой – четкая на фоне голубого неба белизна Брайтонского пирса. Волосы светлые, выбеленные солнцем, загорелое, излучающее здоровье лицо. Счастливое.
Замутило. Деревья словно наклонились в мою сторону, когда я отложил снимок. Стараясь побороть тошноту, я сделал несколько глубоких вдохов. Прошлое ушло, его невозможно изменить. Беспокоиться следовало о том, что предлагало настоящее. Я нашел перочинный нож и открыл его. В нем было трехдюймовое лезвие, бутылочная открывалка, штопор, но ничего такого, что позволяло бы освобождаться от железных капканов. Просунув лезвие между железными половинками, я стал действовать им как рычагом. Нож с хрустом сломался. Отбросив его, я принялся искать что-нибудь другое. Неподалеку лежала сухая ветка. Дотянуться до нее я не мог, но сумел пододвинуть к себе, орудуя другой, поменьше. Толстым концом впихнул между зубьев капкана наподобие клина. Железо кромсало деревяшку, однако капкан начал медленно поддаваться. Я надавил сильнее, скрежеща зубами, когда металлические зубья выходили из моей плоти.
– Ну, давай же! Давай!
Ветка хрустнула. Половинки капкана снова сомкнулись. Я закричал. Я долго лежал, распластавшись на спине; боль понемногу стала утихать. Затем с трудом сел и от бессилия ударил веткой по капкану.
– Чтоб тебя!
Ситуация была угрожающая. Если я даже освобожу ногу, это еще не значит, что мне удастся далеко уйти. Хотя я предпочел бы разбираться со второй проблемой. Гораздо больше пугало, что я не сумею открыть капкан.
Ну что, доволен? Ты все сам себе устроил. Я прогнал эти мысли и постарался сосредоточиться на неотложных делах. Действуя штопором перочинного ножа, стал окапывать держащий капкан кол. Напрасное усилие, но, колотя землю и корни деревьев, я хотя бы выпустил пар. Наконец выронил нож из рук и сгорбился у ствола каштана.
Солнце опустилось, и хотя темнота наступит еще не скоро, меня пугала перспектива пролежать здесь всю ночь. Надо было что-то придумать. Но оставалось лишь одно. Я набрал как можно больше воздуха в легкие и закричал. Звук растаял в лесу, не вызвав эха. Я сомневался, что крик услышат на ферме, куда заходил за водой. Попробовал крикнуть громче. Кричал то по-английски, то по-французски, пока не охрип и не заболело горло.
– Эй, кто-нибудь! – почти прорыдал я и тихо добавил: – Пожалуйста. – Слова, казалось, поглощала вечерняя жара, и они терялись среди деревьев. Мой крик замер, и опять наступила тишина.
Я понял, что все старания напрасны.
К утру меня колотил озноб. Вечером я достал из рюкзака спальный мешок и набросил на себя, однако продрожал всю ночь. Ногу дергало, тупая боль нарастала и ослабевала в такт току крови. Голень выше лодыжки распухла. Хотя я, как мог, расшнуровал ботинок, почерневшая и ставшая липкой кожа давила на ступню. Возникало ощущение, словно огромный нарыв готов был вот-вот прорваться.
С первым светом я попытался опять кричать, но из-за сухости в горле получалось лишь хриплое карканье. Вскоре даже такое усилие стало для меня чрезмерным. Я старался изобрести иные способы привлечь к себе внимание и даже прикидывал, не поджечь ли дерево, под которым лежал. Стал шарить по карманам в поисках зажигалки, но вовремя одумался.
Меня напугало, что я мог серьезно планировать подобное.
Но просветление длилось недолго. Солнце, поднимаясь на небе, жарило все сильнее, и я сбросил с себя спальный мешок. Вот оно, типичное проявление лихорадки: обливаешься по́том и не можешь унять дрожь. Я с ненавистью посмотрел на ногу, жалея, что не способен ее отгрызть, как попавший в ловушку зверь. Несколько мгновений размышлял, не впиться ли в нее зубами, не отведать ли собственной крови и не перекусить ли свою же кость. Но тут же сел и привалился спиной к стволу, а в ногу впивались лишь железные половинки капкана.
Я терял сознание и приходил в себя, погружался в путанные, вызываемые жаром видения. Вскоре открыл глаза и увидел перед собой девушку. Красивую, похожую лицом на Мадонну. Ее образ смешивался с той, что была на фотографии, и наполнял меня скорбью и чувством вины.
– Прости, – проговорил я. Или мне только показалось, что проговорил? – Прости.
Я не сводил глаз с лица, надеясь уловить на нем знак того, что прощен. Но вдруг сквозь кожу начал просвечивать череп – красота лупилась, словно кожура, обнажая под собой разложение и тлен.
Во мне, увлекая на вершину страданий, вспыхнула новая боль. Откуда-то издалека донесся чей-то крик. Когда он замер, я различил голоса. Люди говорили на знакомом мне языке, но смысла я понять не мог. Прежде чем все стихло, отчетливо, словно церковный колокол, прозвучали несколько слов.
– Успокойтесь! Тише!
Но почему кому-то надо успокоиться?
Боль опять подхватила меня, и я перестал существовать.
Лондон
Потолочное окно запотело. Дождь барабанной дробью бил по стеклу. Мы лежали на кровати, а над нашими головами висели наши двойники – заключенные в оконную раму, неясные, смазанные отражения.
Хлоя снова отстранилась. Я хорошо знал это ее настроение, чтобы не настаивать, и ждал, когда она вернется ко мне по собственной воле. Хлоя смотрела в окно, и ее белокурые волосы блестели в свете лампы из морских ракушек, которую она притащила с рынка. Голубые глаза не мигали, и мне, как всегда, показалось, будто я могу помахать перед ними рукой и не вызвать в ней никакой реакции. Хотел спросить, о чем она думает, но не стал – боялся, что она ответит.
Влажный, свежий воздух холодил мою обнаженную грудь. В другом конце комнаты на мольберте Хлои стоял чистый холст, к нему она так и не прикоснулась. Он оставался нетронутым уже несколько недель. Запах масла и скипидара, с которым так долго ассоциировалась у меня эта маленькая квартирка, настолько ослабел, что стал почти неразличим.
Я почувствовал, как Хлоя пошевелилась рядом со мной, и услышал ее вопрос:
– Ты когда-нибудь думал о смерти?
Глава 2
На меня уставился глаз – черный, но запорошенный в центре катарактой; серый туман скрывал его темные очертания. Из середины, словно морщинки, разбегались лучики. В какой-то момент они превратились в рисунок на дереве. Глаз стал сучком, туман – окутывающей его, подобно одеялу, паутиной. Она была испещрена высохшими шкурками давно погибших насекомых. Самого паука я не заметил.
Я долго смотрел вверх, пока не сообразил, что находилось надо мной – деревянная балка, грубая и потемневшая от времени. Еще немного, и я осознал, что очнулся. Однако не ощутил ни малейшего желания двигаться. Мне было тепло и уютно, и в этот момент больше ничего не требовалось. Мысли отсутствовали, мозг довольствовался созерцанием паутины над головой. Но как только я подумал об этом, спокойствие исчезло. Сознание принесло с собой вопросы, и от этого вспыхнул страх. Кто, что, где?
Я приподнял голову и огляделся. Кровать стояла в помещении, принадлежность которого мне определить не удалось. Ни больница и ни камера в полицейском участке. Солнечный свет проникал внутрь сквозь единственное маленькое окно. Балка, на которую я смотрел, оказалась стропилом, частью треугольных конструкций, с обеих сторон уходящей с пола вверх. Из-под положенной внахлест кровельной дранки били лучики света. Следовательно, это чердак. По виду нечто вроде амбара. Длинного, с некрашеными половыми досками и фронтонами с двух сторон, к одному из которых была придвинута моя кровать. У неоштукатуренных каменных стен навален всякий хлам и мебель, в основном сломанная. Неприятный запах свидетельствовал о возрасте строения – так пахнут старое дерево и старая кладка. Было жарко, но не настолько, чтобы испытывать неудобство.