– Верно. – Скотт согласился, хотя мог и поспорить с этим.
День угасал, а с ним таяли их часы наедине. Эти встречи всегда были тяжелым испытанием, а такие вылазки – и вовсе пыткой. Особенно если проходили хорошо. В конечном итоге Зельду всегда нужно было возвращать в темницу. В этом ощущалось какое-то предательство по отношению к ней, что-то недостойное, как будто он должен был бороться за нее.
Всю дорогу через душный равнинный город и обдуваемый всеми ветрами высокий холм вместо облегчения Скотт чувствовал, что снова проиграл, что предал их обоих.
Надо было еще отметиться в приемной. Доктор разговаривал с другими посетителями, и Зельду принимала у Скотта веселая медсестра, поинтересовавшаяся, хорошо ли они провели время.
– Очень хорошо, – ответил Скотт.
– У нас годовщина, – добавила Зельда.
– Знаю, – улыбнулась сестра. – Поздравляю!
– Спасибо. – Зельда повернулась к мужу: – С годовщиной, Додо.
– С годовщиной. – Скотт заключил ее в невинные объятья и тут же отпустил.
– Бедный мой Додо. Начинай-ка следить за здоровьем. Увидимся в выходные. Обещаю вести себя хорошо!
– А я поговорю со Скотти.
– Да, пожалуйста. До встречи, любимый.
Зельда послала ему воздушный поцелуй, и сестра увела ее в женское крыло. Скотт снова остался один.
Он вышел и устало побрел к машине. Грильяж так и лежал на заднем сиденье. Позже Скотт съел его в одиночестве на сумеречной веранде. Это был весь его ужин.
В понедельник на встрече с доктором Скотт давал полный отчет о поездке. Все прошло хорошо. Память у нее ясная, речь четкая, мыслит она связно. О сигарете и грильяже в шоколаде, а еще о безумном забеге по лестнице и отстраненном выражении лица Зельды за обедом он решил умолчать. Доктор, похоже, остался доволен и согласился, что встреча с дочерью пойдет Зельде на пользу. Но когда Скотт уже договорился о приезде Скотти, стало известно, что жена набросилась на партнершу по игре в теннис и сломала ей нос ракеткой. Так что ее перевели в закрытую палату, и на каникулах Скотти сразу уехала в лагерь.
Когда позвонил Обер и сказал Скотту, что студия приглашает его в Нью-Йорк, он уехал из Эшвилля первым же поездом. Два дня он не пил ни капли и был мучительно трезв. Но его все-таки взяли. Контракт подписали на полгода, пообещав тысячу долларов в неделю. Он хотел сообщить об этом Зельде, однако к ней не пускали. Доктор запретил им видеться – и его это одновременно и разозлило, и втайне обрадовало.
Накануне отъезда, уже собрав чемоданы, Скотт написал жене записку и послал ее из отеля «Рузвельт», что находился через дорогу от центрального вокзала в Новом Орлеане.
«Любимая! Пожалуйста, прости меня. Сейчас мне нужно уехать, но это принесет нам целое состояние. Другого пути нет. Продолжай стараться и будь хорошей девочкой, а я напишу по приезде».
На следующий день он сел в поезд, оплаченный студией, и отправился на Запад.
«Железное легкое»
До места назначения поезд шел три дня с остановками в Эль-Пасо, Тусоне и Юме. Скотт не позволял себе даже пива, и стук колес, и мерное покачивание вагона опротивели ему до тошноты. Он писал письма Скотти, Оберу и Максу, читал, курил и спал. Воздух в Палм-Спрингс уже с утра дрожал от жары, так что город казался пустынным миражом. После солончаковых пустошей горы Сьерра-Невады сулили прохладный воздух и отдохновение, поезд медленно поднимался над уровнем моря, а после на всех парах мчался под уклон мимо захолустных ранчо, апельсиновых рощ, пригородных садов, мотелей Оклахомы и бесконечных рядов отштукатуренных бунгало.
И вот поезд въехал в Лос-Анджелес. Мимо проследовал на восток товарняк, прогрохотала вагонетка с углем, и за окном понеслись людные городские улицы, где на каждом пересечении путей состав гудком предупреждал о своем приближении.
Выискивая глазами бледно-желтую башню городской мэрии, Скотт всматривался в даль. Неожиданно, будто потеряв энергию, поезд стал резко сбавлять скорость: проехал сортировочную станцию, проскрипел мимо сложенных на земле грузов и без устали работающих лебедок, проскользил в янтарном свете сигнальных огней мимо закопченных колонн и, приблизившись в вокзальной полутьме к перрону, с пронзительным скрежетом остановился.
Скотт бывал здесь дважды, и каждый раз совершенно разным человеком. Когда он приехал сюда впервые, город лежал у его ног. Обласканный славой молодой самородок и его восхитительная невеста раздавали автографы и позировали репортерам, едва успели выйти из вагона. А в прошлый раз, когда после Краха[8] Зельда приходила в себя в Монтгомери, Скотт сошел еще в Пасадене, чтобы не привлекать внимания газетчиков. Теперь, когда он прибыл в Лос-Анджелес в третий раз, никто и не думал его встречать. Он забрал багаж, остановил такси и затерялся в потоке машин.
Студия поселила Скотта в Санта-Монике, на самом отшибе. Расположившийся на побережье роскошный особняк «Мирамар» пережил своего прежнего владельца, сколотившего состояние на торговле серебром. Теперь дом разбили на отдельные квартиры, в коридорах чувствовались сырость и запустение, а единственным признаком жизни стал скрип дверей лифта. Впервые за долгое время Скотт дал носильщику щедрые чаевые, потом запер дверь и разобрал вещи. Отчего-то это навело на него тоску. Он столько прошел, чтобы оказаться здесь!.. Из резного окна башни, где его поселили, открывался вид на Тихий океан. Вспененные волны набегали на пирс. В среду переполненный пляж был весь утыкан полосатыми зонтиками. Безжалостные лучи, не щадившие ни людей, ни высаженные по бульварам пальмы и коричневатые скалы, обрывающиеся прямо в море, напомнили ему Канны и беззаботные годы, которые теперь представлялись лихорадочным сном.
Днем Скотт решил оглядеться и отправился в Голливуд на трамвае. Путешествие казалось нескончаемым, он взмок и хотел пить. Остальные пассажиры были в основном мексиканцами в легких рубашках и джинсах, так что в строгом костюме Скотт чувствовал себя глупо. За время его отсутствия город заметно разросся. Некогда разумно устроенную сетку улиц теперь пересекали под всевозможными углами новые проспекты и бульвары. Вдоль бульвара Уилшир, украшенного флажками и гирляндами, на мили протянулись заасфальтированные автомобильные стоянки, где сверкали на солнце щитки и лобовые стекла машин. На вырученные от продажи «Родстера» деньги Скотт купил подержанный «Форд Купе» – автомобиль не слишком элегантный, зато надежный. И тут же заблудился.
В поисках места для ужина он позволил себя увлечь вяло разбредавшейся по домам толпе раскрасневшихся пляжников. Это навело его на мысли о Скотти и праздных днях в Сан-Тропе. Он зашагал вдоль палисадников на юг по бульвару Оушен, добрался до самой вершины холма, затем спустился к пирсу и, миновав винный магазин, из которого доносились по радио звуки матча, дошел до ничем не примечательного подножия холма, откуда повернул обратно.
Он успел забыть, как долго над Тихим океаном не заходит солнце и как быстро – точно занавес – опускается на город ночь, стоит только солнцу закатиться. У пирса радостно мигали огоньки чертова колеса. Из открытого окна доносились приглушенный смех и музыка. А в защищенной молом гавани, где в безопасных бухтах швартовались яхты, стоял на якоре «Рекс» – корабль-казино, пустые палубы которого были украшены лишь китайскими фонариками, освещавшими дорогу толстосумам и картежникам. Когда-то давно Скотт прямо в смокинге на спор прыгнул ночью за борт такого же корабля. От ледяной воды перехватило дыхание, но едва он вынырнул, как тут же увидел Зельду. В белом шелковом платье она, словно невесомый ангел, шагнула следом за ним, причем даже не прыгнула – а полетела.
– Я выиграла! – воскликнула она, выбравшись на берег. – Так на что мы спорили?
Сейчас он и сам этого не помнил – да и какая разница. Зельда во всем его превосходила, так ему, по крайней мере, казалось. Даже спустя десять лет он никак не мог поверить, что это случилось с ней, хотя ее старший брат, Энтони, быстренько прислал холодное уведомление о том, что Зельда больше не вправе претендовать на наследство Сейров. Если бы самого Скотта сослали в лечебницу, он скорее выбросился бы из окна, чем гнил бы в больнице. Несмотря на все свободолюбивые порывы, их жизнь во много предопределяли семьи. Древние греки знали, кровь не переборешь. Иногда Скотт думал, что тогда и ничего не переборешь. И все же не сдавался.