– Одновременно и усталым, и отдохнувшим, чтоб мне пусто было. Надо было вам сказать о моей болезни. Впервые это со мной случилось вскоре после смерти матери, весной. Продолжалось недолго, через несколько недель я выздоровел. Прошлое, говорят, возвращается. С тех пор как от меня ушла Махизер, падучая вернулась.
– Здесь мы с Демиртаем за тобой присмотрим. Слушай, Камо, я должен сказать тебе кое-что важное. Интересные беседы – это, конечно, дело хорошее, но в тюрьме есть свои правила. Мы не можем заранее знать, кто из нас, не выдержав пыток, выдаст следователям все свои тайны или выложит все, что здесь услышал. Так что давай будем разговаривать, чтобы скоротать время, но секреты свои оставим при себе. Хорошо?
– Правду о себе, значит, совсем не будем друг другу говорить? – спросил Камо. Ничего общего с тем жестким, грубым человеком, каким он выглядел недавно. Сейчас перед нами был покладистый больной.
– О тайнах своих нам не рассказывай, вот и все, – уточнил Доктор. – Мы не знаем, почему ты здесь оказался, и знать не хотим.
– Разве вам не интересно, что я за человек?
– Послушай, Камо, если бы мы были на воле, я бы не захотел ни беседовать с тобой, ни вообще встречаться. Но здесь мы во власти боли, в объятиях смерти. Мы не можем позволить себе судить друг друга. Нам нужно друг друга жалеть и поддерживать. Мы здесь в самом беззащитном положении, в котором только может оказаться человек, не забывай.
– Но вы меня совсем не знаете, – упрямился Камо. – Я вам еще ничего не рассказал.
Мы с Доктором переглянулись, но ничего не сказали.
Через некоторое время парикмахер Камо снова заговорил, с видимым тщанием подбирая слова, словно взвешивая их:
– Моя память, которая сейчас меня подводит, похожа на жадного ростовщика. Копит слова и прячет их. Вот ты, студент, знаешь, что фраза из истории, которую ты недавно рассказал, принадлежит Конфуцию? У меня в парикмахерской над зеркалом, рядом с турецким флагом, висел постер с полуголой девушкой, и внизу там была эта фраза. Девушка на плакате куда-то бежала, подобрав цветастую юбку и обнажив свои длинные ноги, и при этом смотрела сконфуженно на меня и ожидающих клиентов. Так вот между ее ногами и было написано, что женщина с подобранной юбкой бегает быстрее, чем мужчина со спущенными штанами. Порой кто-нибудь из посетителей, ждущих своей очереди, заглядевшись на красавицу, начинал думать, что утверждение это неверно, что, если бы эта девушка повстречалась ему в реальной жизни, они были бы безмерно счастливы вместе, позабыли бы обо всем на свете. Как-то один мой клиент, писатель, глядя на плакат, прошептал вслух: «Ах, Соня!» Мы все это услышали и решили, что он знает имя девушки. Когда подошла его очередь бриться, писатель пустился со мной в длинный разговор и под конец стал рассуждать обо мне самом. Он заявил, что душой я похож на русского. И, прочитав удивление на моем лице, он напомнил мне слова, которые слышал от меня всякий раз, когда приходил в парикмахерскую, так что они крепко засели в его памяти.
По его мнению, доведись мне родиться в России, я был бы кем-нибудь из Карамазовых, или вел бы жизнь Подпольного человека, или впал бы в самое жалкое состояние, как Мармеладов, отец Сони. Все, что писатель рассказывал об этих персонажах Достоевского, можно было бы сказать и обо мне. В этих людях Достоевский отобразил одно и то же состояние души. В «Преступлении и наказании» им наделен Мармеладов, оно господствует в первой части «Записок из подполья» и во всем романе о братьях Карамазовых. Различия между персонажами этих произведений невелики, но все же достаточно значительны, чтобы увлечь их на совершенно разные жизненные пути. Мармеладов, отец Сони, – опустившийся человек, который сознает, насколько он жалок, и открыто хулит самого себя, себе же в наказание. Это страдалец, покорившийся судьбе. Соня очень любит своего несчастного отца. Ах, эта прекрасная Соня, живущая в нищете и торгующая своим телом! Кто бы не пошел на самые страшные преступления ради нее – только бы знать, что в конце концов заслужишь право быть ею любимым! Что касается Подпольного человека, то он, преисполненный гневом, свое убожество выставлял напоказ для того, чтобы вскрыть, как убоги другие. Его душу бередило яростное желание находить себе подобных и становиться для них своего рода зеркалом. Карамазовы – совсем другое дело. Они в раздоре и с самими собой, и с другими людьми, и с самой жизнью. Они не чувствуют себя жалкими, как Мармеладов, и не видят в себе орудие изобличения чужого убожества, как Подпольный человек. Убожество Карамазовых – судьба, от которой не уйти, постоянно гноящаяся рана. Они не желают принимать жизнь такой, какова она есть, воюют с ней и, страдая, стараются запачкать жизнь своей кровью. И вот эта самая жизнь теперь открыла новую страницу и для меня. Чтоб ей пусто было! Не смотрите на меня так сурово, словно на грешника в адском пламени. Три дня я слушал вас, ваши истории и стоны после пыток. А теперь вы послушайте меня.
Одарив нас презрительным взглядом, Камо поднес к губам бидон с водой, сделал несколько глотков и снова заговорил:
– Я не знаю, что со мной будет, удастся ли мне выйти отсюда невредимым, или же меня, как и вас, будут пытать. Боль берет в плен тело, а страх – душу, и человек продает душу, чтобы спасти тело. Я не боюсь. И все же я не буду запираться под пытками и открою следователям свои тайны – те, что не открыл вам. Я расскажу все, что они захотят, в ответ на их вопросы обнажу всю свою душу. Как портной, вывернув наизнанку пиджак, отпарывает подкладку, так и я выверну перед ними все свое нутро. Я поведаю больше, чем им хочется услышать. Сначала они будут ловить каждое мое слово и на всякий случай тщательно записывать: вдруг пригодится? Однако через какое-то время мои речи начнут вызывать у них беспокойство. Они угадают в моих словах правду о них самих – правду, которой они не хотят знать. Больше всего в этой жизни человек боится самого себя. Вот и они испугаются и попробуют принудить меня к молчанию, – те самые люди, что пытками вытягивали из меня признания, теперь сделают все, чтобы я заткнулся: распнут на кресте, будут бить электрическим током, живого места на мне не оставят. Истина обернется для них таким же кошмаром, как и для меня. Я расскажу им все о себе и устрою очную ставку с теми сторонами их души, которых им не хочется видеть. Они отшатнутся в ужасе, словно прокаженный, впервые увидевший себя в зеркале, и, не в силах изменить себя, единственный выход усмотрят в том, чтобы разбить зеркало, иными словами, переломать мне кости и превратить лицо в кровавую кашу. Но даже если мне отрежут язык, это им не поможет: от моих стонов они оглохнут, их разум будет прикован к одной-единственной истине. Даже у себя дома они станут просыпаться среди ночи и в один присест выпивать бутылку крепчайшего пойла, но и это их не спасет. Им некуда будет бежать: истина – внутри человека, в самой главной его артерии, в его аорте. Так что им придется либо признать истину, либо перерезать себе аорту. У каждого из них есть нежная, любящая жена; жены будут обнимать их, пытаясь утешить, примутся совать им в дрожащие руки зажженные сигареты. Они ужасно боятся узнать истину о себе. Теперь я понимаю, почему меня уже третий день не ведут на допрос. Они меня боятся.
Парикмахер Камо говорил так, что его слова словно бы доносились из неведомой, пустой и гулкой глубины. Он долго скрывался, много страдал, был изранен, но оставалось загадкой, скрывался ли он потому, что изранен, или раны свои получил, скрываясь. Темнота, столь им любимая, душила меня. Каждый раз, когда мне завязывали глаза и проводили через железную дверь, я покидал знакомый мир. Пытался запоминать повороты, тщился найти опору в россыпи разрозненных слов, засевших в моей голове, и не постигал, как можно думать в темноте. А ведь привычный мир был совсем рядом, и в него так хотелось вернуться!
Камо прикрыл глаза. Вид у него был усталый. Даже тот слабый свет, что проникал в нашу камеру, тяготил его; может быть, поэтому его постоянно клонило в сон.