Однажды вечером, закрывая парикмахерскую, я увидел, как трое парней напали на прохожего. Гляжу – а это мой учитель литературы, Хайаттин-ходжа! Я выхватил нож и бросился на них. Всем от меня досталось, кому руку порезал, кому – лицо. Они такого не ожидали, пустились наутек и исчезли в темноте. Хайаттин-ходжа обнял меня, а потом мы, разговаривая, добрались до Саматьи и там зашли в одно мейхане[8]. Хайаттин-ходжа рассказал, что после нашего лицея при сиротском приюте сменил еще несколько школ, что уроков у него сейчас немного, а бо́льшую часть времени он посвящает политике. Его очень тревожило будущее нашей страны. Он слышал, что я поступил в университет, на отделение французского языка и литературы, а вот о том, что я оттуда ушел со второго курса, потому что вынужден был зарабатывать себе на хлеб, не слыхал. Узнав об этом, расстроился. Когда он спросил, не угас ли во мне интерес к поэзии, я пробормотал несколько заученных еще на его уроках строчек из Бодлера. По взгляду Хайаттина-ходжи было видно, что он мной гордится. Он напомнил мне, что в школе я занял первое место на конкурсе, читая стихи, и мы чокнулись рюмками с ракы[9]. Узнав, что я женат, Хайаттин-ходжа обрадовался, но сам он по-прежнему был холост. Сознался, что несколько лет назад влюбился в одну свою ученицу, но не открыл ей этого, а когда узнал, что она вышла замуж, окончательно смирился со своим одиночеством. Мы пили до самого утра и читали стихи: я – те, что помнил наизусть, он – те, что писал о девушке, в которую был влюблен. Не помню, как я добрался до дома, и только на следующий день, протрезвев, вспомнил, что в стихах Хайаттина-ходжи упоминалось имя Махизер.
Через месяц, когда его хоронили, я не пошел на похороны. Его убили на пороге школы выстрелом в голову. В бумагах покойного нашли посвященное мне стихотворение об отважных рыцарях, скачущих сквозь бурю, об этом я узнал от одного из его коллег. В тот вечер я обнял Махизер и попросил: «Не покидай меня!» – «Да зачем же мне тебя покидать, глупый?» – удивилась она. Уходя из парикмахерской, я захватил с собой коробочку, которая столько лет пролежала в ящике с мылом; теперь я открыл ее, достал стихи, которые Махизер писала для меня, когда мы были помолвлены, и попросил, чтобы она почитала их мне. Листки пахли розой и чуть-чуть лавандой. Когда Махизер начала читать, я расстегнул пуговицы ее ночной рубашки и взял в рот сосок. Мне хотелось молока, но в рот попадали только стекающие по ее груди слезы. Прошло три месяца. Однажды вечером Махизер снова заплакала. Запинаясь, она сквозь слезы спросила меня: кто убил Хайаттина-ходжу? Он не сделал мне ничего плохого, а между тем я несколько дней бормочу во сне, что он получил по заслугам. Я спросил, называл ли другие имена. «Были и другие?» – воскликнула Махизер. Я поклялся памятью матери, что не имею к этому делу никакого отношения и мои разговоры во сне были бессмысленным бредом. Потом схватил пальто и выскочил на улицу, на холод. Эх ты, моя немощная душа! Старая дура! Раньше ты была крылата и пылала огнем. Стоило тебе почуять шпоры надежды, и ты вставала на дыбы. Эх ты, еле дышащая развалина! Никуда не годная кляча! Ничто в этом мире не может пылать вечно. Душа моя, жалкая, израненная и дряхлая! Не почувствовать тебе больше вкуса жизни, не познать неукротимой бури любви… Не помню, как я пришел к колодцу, поднял камни и открыл крышку, – я был не в себе. Свесил голову в колодезный мрак и закричал. Мама! Зачем ты поила меня своими слезами вместо молока, когда давала мне грудь? Мама, зачем, прижимая к себе мое худенькое тельце, ты шептала не мое имя, а имя моего покойного отца? Я ведь понимал, что, называя меня не Камо, а Камилем, ты думала о нем. И в тот последний свой вечер, найдя меня здесь, ты произнесла это имя. Я знал, что камень, на который ты наступила, плохо держится. Упадешь, мама! Ты все говорила, что я обязан жизнью отцу, что я за него живу. Наказание господне! Мертвые мертвы. Свет – очень скверная штука, вот чего ты не понимала. В нем мы видим все только с внешней стороны. Он не дает нам проникнуть в суть вещей…
Последние слова парикмахер Камо еле слышно пробормотал, словно говорил сам с собой. Опустил голову, а затем резко откинул ее назад, ударившись о стену. Доктор сразу понял, в чем дело.
– Эпилептический припадок! – сказал он, повалил Камо на пол и просунул ему между зубов, чтобы не укусил себе язык, ломоть хлеба, припрятанный нами для новичка, которого могли привести в камеру в любой момент.
Я схватил парикмахера за ноги. Тот ничего не соображал, дергался, пускал пузыри изо рта.
Тут дверь камеры распахнулась, и над нами, словно великан, навис охранник:
– Что у вас тут происходит, уроды?
– У нашего товарища припадок падучей, – ответил Доктор. – Чтобы привести его в сознание, нужно дать ему понюхать что-нибудь пахучее, вроде одеколона или лука.
Охранник сделал шаг вперед.
– Если ваш паршивый товарищ сдохнет, дайте знать. Я унесу труп, – сказал он, однако все-таки наклонился и посмотрел в лицо Камо, желая убедиться, что Доктор не врет. От него шел волглый запах крови и плесени, смешанный с перегаром, – ясно было, что до дежурства он пил. Постояв еще немного, он отступил за порог и сплюнул.
Пока охранник закрывал камеру, я успел разглядеть в прорези противоположной двери лицо девушки, которую привезли сегодня. Ее нижняя губа была рассечена, левый глаз заплыл. Цвет ран подсказывал, что, хотя здесь она первый день, пыткам ее подвергают уже давно. Когда дверь закрылась, я лег, руками обхватив ноги Камо, и прижался щекой к бетонному полу, чтобы следить в щель под дверью за ногами охранника. Тот повернулся к девушкиной камере и стоял не шевелясь. Неужели девушка не отпрянула от прорези, не скрылась в темноте? Охранник не сквернословил, не стучал в дверь, пугая заключенную, не входил внутрь, чтобы отшвырнуть ее к стене. Камо тем временем то замирал, то снова начинал дергаться и хрипеть, пытаясь освободить ноги. Руки он раскинул в стороны, уперся ладонями в стены камеры. Потом дернулся последний раз и затих. Охранник ушел, оставил девушку в покое. Когда его шаги затихли в глубине коридора, я встал и посмотрел в прорезь. Девушка по-прежнему стояла перед своей дверью. Я кивнул ей, но она даже не шевельнулась, а вскоре отошла вглубь камеры, исчезла в темноте.
Доктор сидел, вытянув ноги и прислонившись спиной к стене, голова Камо лежала у него на коленях.
– Теперь он некоторое время поспит.
– Он нас слышит? – спросил я.
– Одни больные в таком состоянии слышат, что происходит вокруг, другие – нет.
– Зря он нам все о себе рассказывает. Надо ему намекнуть, что это опасно.
– Да, лучше ему остановиться на том, что уже сказано, – проговорил Доктор, обвел Камо ласковым взглядом, как будто на коленях у него лежал не больной, а его собственный ребенок, вытер ему пот со лба и пригладил растрепавшиеся волосы. – Как там девушка напротив?
– У нее на лице старые следы от побоев. Должно быть, ее уже давно пытают.
Я всмотрелся в спокойное лицо Камо. Дивившийся на него клиент парикмахерской был прав: как такой человек может любить стихи? Сейчас он спал, словно наигравшийся за день на улице усталый ребенок. И снилось ему наверняка, что он лежит на земле у колодца и смотрит вниз, в темноту. Потом осторожно, цепляясь за влажные камни, – хотя нет, камням он не доверяет, – по веревке он спускается вниз и погружается в воду. Весь окружающий его мир стерло, словно тряпкой, и он сам, опустившись в колодец, словно бы стал колодцем, погрузившись в воду, стал водой.
– Сколько я так лежал без сознания? – пробормотал Камо, приоткрыв глаза.
– Полчаса, – ответил Доктор.
– В горле пересохло.
– Вставай потихоньку.
Камо приподнялся, сел, прислонившись спиной к стене, и стал пить из бидона с водой, который поднес к его губам Доктор.
– Как ты себя чувствуешь? – спросил тот.