Человек сходит с ума от запертых в голове мыслей. Протухают, загнивают в спёртом пространстве думы и, не находя выхода, путами обвивают и душат – разум. Удерживает от полного помешательства бездушный надзиратель всего лишь куцым словом да взглядом угрюмым. Если вцепиться ему зубами в глотку так, чтобы живьём не оторвали, то пришёл бы долгожданный миг свободы, когда померкнет свет в голове, и ты станешь вольным от неволи. Тебе размозжат черепушку, и не будешь ты мучительно гадать: сгниёшь ли, сгоришь или замёрзнешь, задохнёшься ли, раздавят сошедшиеся стены или расплющит потолок, упавший долу? Содеется днём или ночью?! Но тюремщик на то и тюремщик, что ему ведома вся безжалостная правда о жалком бытие, называемом здесь жизнью. Он дорожит тем, что отпущено ему, – своим существованием, суть которого в безраздельной власти над смертными. Он сторонится.
Безумен он – не я… я пядями меряю стены и складываю воедино воспоминания. Припомнив кряду несколько страниц из иной книги жизни, той ещё, так и недочитанной, я ловлю себя на мысли, что ничего не понимаю из того, что писано между строк. Абрисы призраками брезжат вдали, за окоёмом, и взгляд близоруко плывёт по страницам, из видений складываются пустотелые образы, смысл и значение которых мреют за гранью сознания. Откуда-то вырастают тени и рождаются звуки, которых нет и быть не может. Камера полнится голосами. То чужие злые мысли слышатся – вслух.
Мысль о блистающем мире по ту сторону решётки как запретный плод манит, и жулит лукавым искусом воображение. Хоть на одну ночь, хоть на час отрешиться – и забыться бы глубоким беспробудным сном, чтобы проснуться уже в ином мире! Мешают, однако, навязчивые мысли. Мысли ни о чём! Даже не мысли, а так, нелепицы заумь. Может статься, виной тому всё тот же струящийся лунный свет.
Смерклось, и, взойдя на небосклона эшафот, зардел стыдливо месяц, простирая сквозь решётку бледную дрожащую длань. Сумрак ожил тенями, мнятся средь мрачной камеры хмурые безликие тени за спиной. В кругу подлунного света расширяется эфир.
Лунная дорожка из неволи на волю проложила путь к свободе чувств. Блистающий мир манил и притягивал.
«Вор должен сидеть в тюрьме, и тогда никто не посмеет спросить, кто своровал, ибо узника бессмысленно пытать, а что украл и где зарыл. Разве что безумец сам заговорит, но только безумец и поверит безумным словам. Сумасшедшие не говорят с разумными, как мёртвые не каются перед живыми. А посему туда ему и дорога! В тюрьму. Лучше – в сумасшедший дом. Ещё лучше – во сыру землю. Мёртвый вор – истый вор», – так думал он, глядя на загадочный профиль прекрасного лика незнакомки, вошедшей в его кабинет.
Она, верно, смущена. Вся в сомнениях, робостью томима. Тонкие умеренные черты выразительны. Очаровательная голубая жилка нервно пульсирует у виска. В осанке, в жестах, во взгляде ощущается, однако ж, норов и сила. Неспроста…
Да какая там загадка! Известно наперёд – одно и то же, до оскомины однообразное. Мандель!
Уже предательски вздымается грудь, выдавая едва скрываемую страсть. Поведёт бровью, чуть округлив глаза, взмахнёт крылами ресниц – и умолит доступностью своей неприступной вершины?
Не на того напала, прошмандовка!!!
Довлеет ему обхватить её, встряхнуть так, чтоб дух гордыни выметнулся из корсажа, да швырнуть на диван и, задрав пышную юбку, взять силой то, ради чего, сама не чая, заявилась сюда. Михирь вмиг собьёт с неё всю спесь, и повадна будет: униженная и оскорблённая, уйдёт она с мучительным чувством брезгливости к своему поруганному телу… но уже на следующий день, воздев гордо кверху свой припудренный носик, она вернётся с тлеющим огоньком в томном взгляде, чтобы снова невольно покориться.
Ему не этого хотелось, ему не это было нужно. Ему недоставало страсти, его возбуждающей страсти. В соблазнительной тиши кабинета обворожительные черты лица и угадывающиеся под покровом нарядов формы обещали восхитительные прелести молодого тела, которое способно изнурять – пока страсть не угаснет. А иссякнут позывы скоро. Если не через пять минут, так через час; если не сейчас, так через день или два. Как только глаз привыкнет, а воображение не возбудится вновь – ослепительная красота поблекнет, и проступят родовые изъяны. Всё как обычно. Едва воспалит – и уже наскучит. Вот только в зелени глаз чудится одержимость, мнится негасимый огонь. Зелень глаз манит, завлекая глубиной да сочностью необычных красок. Обещает взгляд нечто смутное, таинственное… В изломе норовисто приподнята бровь. Голубая жилка, завораживая, бьётся у виска; завиток за ушком, подрагивая, отвлекает.
Он изучающе разглядывал незнакомку и, наконец, после долгого раздумчивого молчания, встал из-за стола навстречу ей и, оправляя на ходу мундир на брюшке, сухо выдавил из себя:
– Я вас совершенно не знаю. – А сказав слово, вдруг ощутил ту безотчётную лёгкость, с которой нечаянные словеса полились из него; он говорил и не понимал, зачем он тратит на неё потоки пустых слов, выплёскивает все эти праздные чувства, эту откровенную досаду: – Ваш взгляд обещает мне всё, но предлагаете вы тело. Кто вам сказал, будто мне нужно ваше тело? Оно что, из золота отлито? В ваши соски рубины вделаны? Глаза – два изумруда? А слёзы – чистой воды алмазы? Зубы, верно, слоновой кости, а ногти – жемчуга? Верю, что вы прекрасны не только в искусных шелках, но и без всякой мишуры. Мне-то зачем?! Вы не драгоценная, а из обычной плоти, как и любая подзаборная девка. Если хотите знать, то я, например, сейчас же могу содрать с вашей задницы трусы и выдрать как сидорову козу – ремнём по ягодицам. И буду прав, потому что так хочу. А вы и пикнуть не посмеете: вот вы где у меня!
Распаляясь от собственных же слов, он сжал кулак и подступил к незнакомке настолько близко, что едва не опьянел, вдохнув аромат её духов, да и потряс кулаком перед её прелестным, чуть вздёрнутым кверху от гордыни носиком.
– Вы зазнайка! Пустышка! – восклицал, пятясь вглубь своего кабинета, будто беря разгон для прыжка. – Вы предлагаете мне то, что я и так, без спроса, могу взять. Вопрос только в том, захочу я соблазниться или не захочу. Ну, что же вы молчите?!
Отступив, замер в трёх шагах, расставил ноги шире плеч, замком сцепил руки за спиной, набычился. Хищно раздулись ноздри, и крылья его носа трепетали. Казалось бы, ещё мгновение – и он накинется на неё… Внезапно точно свет померк в глазах, и его пошатнуло в кромешной тьме чувства, увлекающего безотчётным желанием впиться губами ей в губы. Однако ж ноги словно в пол вросли.
Незнакомка повела бровью, чуть отвела в сторону взгляд и приоткрыла уста в усмешке – оскалилась, обнажая из-под алых губ белые маленькие острые зубки.
– А кто вам сказал, будто я пришла сюда, чтобы что-то отдать? – Её голос прозвучал невинно, высокой музыкальной нотой устремляясь в небеса. И вдруг упал, едва не через две октавы вниз: – Да не отдавать! Нет!!! Я пришла – взять!
– Хм… Интересно! – опешил было, но мгновенно совладал с чувствами, подобрался, втянув в себя живот, и, скрестив на груди руки, придал важности своему предательски дрогнувшему голосу: – Ну что ж, беседа становится многообещающей. Так что же вы, любезная, намерены здесь брать?
– Вас! – как эхо откликнулась.
Осклабился в ответ. Жалко, однако ж, прозвучал тот смех. Так тоскливо заржал бы на кобылку жеребец, которого ведут под уздцы на живодёрню, и он сорвался на отчаянный храп:
– Дура! – Отвернулся, чтобы только не видеть зелёных глаз её да пульсирующей жилки у виска, попятился к окну и распахнул створки. Живительным эликсиром было дуновение свежего воздуха. Смахнул ладонью испарину со лба, потёр левую грудь, где защемило, и уже держал в уме спасительную мысль – выставить бы её, от греха подальше, из кабинета, а затем, приняв на грудь коньяку стакан, завалиться бы на диван да вздремнуть часок перед обедом. Устало, точно измождённый былыми страстями старик, проворчал, ленно оборачиваясь к ней: – Это я беру!!! Я беру, кого хочу и когда хочу!