А тем временем Лапо и Лодовико распускают порочащие меня сплетни. Чтобы как-то оградить себя, я вынужден был написать Баччо д'Аньоло и Граначчи *, подробно сообщив им о проделках этих каналий. Порукой мне будут мои флорентийские друзья, а не отец. Вот как складываются дела в нашем доме, где оба клеветника обрели себе верных союзников.
* Граначчи, Франческо (1469-1543) - флорентийский художник, друг Микеланджело.
Во всей этой истории с Лапо и Лодовико я вижу что-то порочное. Постараюсь пояснить свою мысль. Лапо поведал моему отцу, что якобы я вел себя "странно" по отношению к нему. Мои странности касаются одного только меня, принося мне некоторое удовлетворение. Я живу ими, но ревностно храню их в тайне. Не знающие моей натуры злопыхатели начинают называть эти странности "причудами" и "безумством", что в конце концов вредит только мне одному.
Помню, как-то несколько недель назад мы остались с Лапо вдвоем в мастерской. Я приказал ему раздеться. Лапо поначалу заартачился, а затем спросил:
- С какой стати я должен сейчас раздеваться?
Его вопрос не был уж столь глуп. Но я был охвачен одной идеей, которую мне тут же хотелось воплотить в восковой модели. Перед глазами было крепкое, мускулистое тело, и мне не терпелось вылепить нужную форму.
- Раздевайся и стань поодаль! - приказал я ему и указал обычное место в углу мастерской.
Хныча, он стал раздеваться. Оставшись нагишом, он вдруг начал озираться вокруг и странно хихикать, отчего мне стало не по себе.
Не знаю уж, что ему взбрело в тот раз в голову. Помню только, что в ответ на его идиотское хихиканье я сказал ему пару слов, от которых, как говорится, мурашки могут выступить на теле. Услышав громкое ругательство на чистейшем флорентийском жаргоне, Лапо враз прекратил гоготать и присмирел, оставаясь в той позе, как мне хотелось. Но с того дня меня оставил созданный мной образ серьезного юноши.
Я всегда подыскиваю себе молодых подмастерьев, наделенных приятной наружностью, что тоже мне вменяется в вину как моя очередная "блажь". Но что я могу с собой поделать? Мне действительно приятно окружать себя здоровыми и красивыми молодыми людьми. Я постоянно влюбляюсь в красивые формы, и только они в основном меня интересуют. Где бы я ни оказался, даже в самых злачных местах, неизменно тянусь к молодежи. Впервые я увидел Лапо в квартале Сан-Николо на том берегу Арно. Лодовико я встретил в Сан-Фредьяно, а молодого болонца разыскал на городском рынке. Помню, как он выступал, словно истинный Аполлон, с чистыми ясными глазами и смуглым лицом. Он нес на плече корзину с каштанами, потупив взор. Это был идеал человеческой красоты, который мне тотчас же захотелось запечатлеть...
Можно было бы порассказать и о других моих странностях и напомнить о них отцу. Но с ним никогда ни о чем не договоришься. Добавлю, однако, что Лапо и Лодовико не только обворовывали меня и постоянно требовали невозможного, но и вдобавок старались приписать себе плоды моих трудов. Эти канальи настолько обнаглели в Болонье, что стали распускать слухи, будто они делают статую папы. Вот до чего дошли оба дружка.
На днях получил письмо от брата Буонаррото, в котором он просит меня удовлетворить просьбу Пьеро Орландини. Тому, видите ли, хочется, чтобы я заказал для него лучшему болонскому ювелиру дакскую шпагу. Неужели во Флоренции перевелись былые умельцы?
Мне предстоит также отговорить другого моего брата, Джовансимоне, от приезда в Болонью. Я уже отписал ему, что живу, терпя неудобства, в одной комнате с другими людьми, а посему не в состоянии принять его должным образом. К тому же у меня нет ни лишней постели, чтобы устроить его на ночлег, ни времени, чтобы заниматься им. Уж если ему так не терпится обзавестись лавчонкой за счет моих сбережений, то пусть повременит по крайней мере месяца четыре.
В эти дни папа мрачнее тучи. Вижу, как тревожные мысли терзают его и тяжелая тень легла на его чело после того, как сюда дошли неприятные вести из Венеции. Поговаривают, что французский король намеревается вынудить папу оставить занятые им провинции. Говорят также о намерении противников созвать в Пизе Вселенский собор, дабы низложить Юлия II. Словом, надвигается буря. А здесь волнения обостряются с каждым днем, чему способствуют подосланные эмиссары изгнанных правителей Бентивольо, а также сторонники венецианцев и французов. Опасность подстерегает чужестранца в Болонье на каждом шагу. Февраль 1507 года.
* * *
Работа, за которую берешься порою с неохотой, в конце концов может увлечь. То же самое случилось и со мной, когда я вынужден был принять заказ на изваяние статуи Юлия II. Принялся я за работу скрепя сердце, а ныне замечаю, что она все более захватывает меня, словно речь идет о самом главном творении в моей жизни. Живу теперь лихорадочной жизнью, испытывая небывалый прилив сил и творческое волнение, как в дни работы над статуей Давида. Ниша над порталом собора св. Петрония оказалась более значительной по размерам, нежели я ранее предполагал. Мне предстоит заполнить эту зияющую пустоту над просторной соборной площадью. Вот где я помещу моего сидящего героя колоссальных размеров.
Едва я осознал возможность создания монументального произведения, мое отношение к заказу папы Юлия резко изменилось. Вот тогда-то у меня и возникла окончательная идея относительно будущей скульптуры. С увлечением работаю над слепком, стараясь изобразить сильного волевого человека, гораздо моложе годами папы Юлия и внешне мало на него похожего. Я замыслил образ освободителя наших народов. Еще во Флоренции, прогуливаясь в садах Оричеллари, я не раз задумывался над необходимостью скорейшего избавления Италии от жалкой горстки правящих ею больших и малых тиранов. Помню, как кое-кто даже ратовал за скорейшее появление такого человека, пусть даже отпетого разбойника, который смог бы принести избавление, и его сразу признали бы освободителем. Если Юлию II удастся довести до победного конца свои усилия по изгнанию всех тех, кто держит Италию раздробленной, его деяния повсюду будут с радостью поддержаны. Хотя я придерживаюсь республиканских взглядов, от души желаю папе успеха в его начинании. Знаю, как далеко нацелены его планы. Он уже посматривает на Ломбардию и Венецию. Но мне известно также, что свергнутые им князья молят Францию о помощи.
Время рождения моей статуи освободителя мало благоприятствует занятию искусством. Все вокруг так зыбко, неустойчиво, и каждый момент могут произойти любые перемены. Но если хорошенько разобраться, то именно такая обстановка вынуждает к решительным действиям всякого, кто взялся за дело освобождения порабощенных народов.
Ничто не ускользает из поля моего зрения: слухи и крамольные призывы, козни врагов и надежды страждущих. Нынешнее смутное время я пытаюсь отобразить в фигуре сурового человека, готового встать во весь рост. Всем своим видом он предупреждает о нависшей опасности и десницей грозит тиранам. Эта скульптура будет так непохожа на традиционное изображение благословляющего порфироносца. Я мыслю себе совершенно иной образ. Мой освободитель предстанет человеком, охваченным земными страстями, способным увлечь за собой массы...
То, что я вынужден облачить его в сутану, ничего еще не значит. Конечно, я предпочел бы видеть его лишенным всяких облачений. Однако папа, изображенный нагишом, вызвал бы бурю протеста, и статую забросали бы камнями. Как мне хотелось бы видеть во весь рост обнаженного освободителя, наподобие того воображаемого героя, который должен еще явиться...
* * *
И на сей раз мне не удалось встретить в Болонье художников, склонных принять меня в свою среду или по крайней мере относиться ко мне без зависти и неприязни. Болонья так и осталась такой, какой я впервые узнал ее, будучи гостем Альдовранди, - ретивой и замкнутой в себе. Местные художники с болезненной подозрительностью относятся ко всякому пришельцу, опасаясь за свои привилегии, хотя после изгнания Бентивольо лишились своих меценатов. Когда им приходится оценивать чужую работу, то без иронии тут не обходится. Я сам стал очевидцем такого отношения. Ко мне в мастерскую недавно заявился Франча *, пожелавший посмотреть на статую. На прощанье он высказал о моей работе несколько слов, прозвучавших вызывающе, но я в долгу не остался, высказав мнение о нем самом. В его суждениях я почувствовал неприязнь и высокомерие. И хотя он считается первым мастером среди болонских художников, я не собираюсь ни в чем ему уступать.