Литмир - Электронная Библиотека
A
A

"В игольчатых, чумных бокалах//Мы пьем наважденье причин,//Касаемся крючьями малых,//Как легкая смерть, величин.//И там, где сцепились бирюльки,//Ребенок молчанье хранит - //Большая вселенная в люльке//У маленькой вечности спит".

29.

Отсутствие страха. Нежность и доброта. "Нельзя, чтоб страх повелевал уму,//Иначе мы отходим от свершений,//Как зверь, когда мерещится ему..."

Какие только эпитеты не прилагали к страху: низменный, жалкий, безумный, трусливый, гнусный, животный!.. Но страх самый обычный, обыденный, будничный - страх остаться без денег, страх не угодить начальнику, страх перейти улицу перед быстро идущей машиной, страх, нисходящий до испуга, и испуг, восходящий к страху, - не воспринимается нами как что-то действительно низменное, отвратительное. Это вполне законный житейский страх, страхулечка, страшок.

Но, в сущности, все это будет называться не страхом, а боязнью.

Страх есть страх.

И только.

Все остальное - страстишки.

Страх велик в своей разрушительной силе. Он противоборствует любви, чести, надежде, гордости, состраданию - старым прописным человеческим истинам.

Без преодоления страха, без его уничтожения произведение писателя обречено на гибель. Постичь бы это и навсегда забыть о страхе.

Мандельштам из тех людей, кто преодолел страх, кто в борьбе с ним, в постоянной схватке одерживал над ним победу.

Из этих битв, борьбы, схваток можно составить целую антологию. Это смертельные схватки, порою с временным, минутным отказом от борьбы для того, чтобы с новой силой идти на приступ его и, побеждая, победить, довести победу до триумфа.  "Не  говори  никому, //Все,  что  ты  видел,  забудь,// - Птицу, старуху, тюрьму//Или еще что-нибудь...", "Куда как страшно нам с тобой,//Товарищ большеротый мой!//0х, как крошится наш табак,//Щелкунчик, дружок, дурак!//А мог бы жизнь просвистать скворцом,//3аесть ореховым пирогом...//Да, видно, нельзя никак", "Помоги, Господь, эту ночь прожить://Я за жизнь боюсь - за Твою рабу - //В Петербурге жить - словно спать в гробу", "После полуночи сердце ворует//Прямо из рук запрещенную тишь,//Тихо живет, хорошо озорует - //Любишь - не любишь - ни с чем не сравнишь...//Так  почему  ж  как  подкидыш  дрожишь?", "Чтоб не видеть ни труса, ни хлипкой грязцы,//Ни кровавых костей в колесе,//Чтоб сияли всю ночь голубые песцы//Мне в своей первобытной красе"...

Это противоборство, эта борьба доходит до кульминации: "Колют ресницы.//В груди прикипела слеза.//Чую без страха, что будет и будет гроза.//Кто-то чудной меня что-то торопит забыть. - //Душно, и все-таки до смерти хочется жить!"

Одерживая постоянную победу над страхом, Мандельштам всецело завладевает слушателем, потому что говорит не о теле, но о душе, об извечных человеческих страстях, переливая силу духа в присущие только ему одному образы, выверяя их категорией правды.

Исходя из этого:

ПРАВДА - ПОБЕДА НАД СТРАХОМ.

К этой победе восхождение началось еще в 1912-м: "Я чувствую непобедимый страх//В присутствии таинственных высот...//И вся моя душа - в колоколах,//Но музыка от бездны не спасет!" Страшно подыматься, подняться до этих высот, но он подымается.

Он достигает высоты, где безраздельно надо всеми властвует страх падения. Падение к страху. Но душа уже освобождается от него. Она на этой высоте не боится его, она в колоколах, то есть уже противоречит ему, вступает в единоборство, принимает вызов.

"Ко музыка от бездны не спасет!" - в этом нет полной уверенности в окончательной победе. Здесь намечается проекция в будущую ежедневную смертельную схватку: "Я в львиный ров и в крепость погружен//И опускаюсь ниже, ниже, ниже...//Неограничена еще моя пора,//И я сопровождал восторг вселенский..."

И эти повторы страшной высоты: "На страшной высоте блуждающий огонь...", "На страшной высоте земные сны горят...", "Чудовищный корабль на страшной высоте..."

И это напоминание: "Не превозмочь в дремучей жизни страха".

Страх - губитель мира - возникает, упоминается, не забывается для слушателя, но давным-давно забыт поэтом.

Формула 1912 года остается верной на всю улицу-жизнь: "Паденье неизменный спутник страха,//И самый страх есть чувство пустоты".

30.

Версилов в "Подростке" размышляет о том, что русскому дорога Европа, дороже, чем французу, немцу, англичанину, что Европа так же драгоценна для него, как Россия. И еще более. Версилов никогда не упрекал себя в том, что Париж, Венеция, Рим, их культура, искусство, история милее ему, чем Россия. Он говорит, что русским дороги старые камни, чудеса старого мира, эти "осколки святых чудес".

И а этом он более русский.

Если эти размышления считать справедливыми вообще, то по отношению к Мандельштаму они не менее справедливы.

Весь Мандельштам состоит из "осколков святых чудес". Это житница и ломбард итальянского искусства, это полигон немецких романтиков и философов XVIII и XIX веков, это путеводители по античности и возрождению, средневековью и классицизму... Это не констатация приобщенности к чему-либо, это рабочие собратья, необходимые для сотворчества, это родители живых образов, необычайно свежих, воплощаемых в сложные ситуации при обычных человеческих страстях...

Возникновение образа сохранило историю. Безобразная передача фактов лишает их привлекательности и живости, что, несомненно, приводит к довольно быстрому забвению. Поэтому мало-мальски интересный исторический факт всегда обрастает анекдотами, легендами...

История в мозгу человека, таким образом, складывается в разорванную образную цепь с колоссальными черными дырами - теми периодами, в которые образное творчество устранялось за неимением чего-нибудь привлекательного для отображения. Поэтому люди склонны черпать сведения истории не из трудов историков, а из романов, повестей, мемуаров, анекдотов и прочего образно-словесного материала.

Ум устроен так, что не может выносить мертвечину безжизненных понятий и категорий. Не будем приводить в пример Блеза Паскаля, говорившего, что всему владыка геометрия, и между тем написавшего философские трактаты. Ум, конечно, может пользоваться понятиями и категориями, но постоянно оглядываясь на образность.

В пересказе даже самая сухая газетная статья оживает, ибо рассказчик нет-нет да ввернет такое словечко, которого как раз не хватало для образности понимания.

"О, в мире много есть такого, друг Горацио, что вашей философии не снилось".

Только раскованность и свобода игры, о которой я говорил вначале, позволяют Мандельштаму столь ловко оперировать эпохами и государствами, народами и царями... Из этих разнородных столкновений необычайно однородная материя речи его рождается.

Нет ничего смелее, смекалистей, лаконичнее и строже, образнее и горделивее, чем ПОЭЗИЯ... Нет ничего, что бы так не поддавалось логике в обычном понимании, как науки, так было бы неправильно по отношению к правильному в житейском понимании мышлению, как ПОЭЗИЯ... Нет ничего более укоряющего ученых мужей, чем ПОЭЗИЯ; ее ироничность, страсть, завешивание молочных сбитней на клубнике, превращение догматов в ласточек, и правителей в черепах, издевательство над синтаксистами и охранителями норм языка. В таком понимании ПОЭЗИЯ - ненормальность.

И лишь после того, как, ругаясь на нее за сплошные искажения с позиции далековатости так лет в сто, определяют ее как национальную гордость, а поэтов, создавших эту ненормальность, возводят в законодателей русского языка...

"Себя губя, себе противореча,//Как моль летит на огонек полночный,//Мне хочется уйти из нашей речи//3а все, чем я обязан ей бессрочно...//Чужая-речь мне будет оболочкой,//И много прежде, чем я смел родиться,//Я буквой был, был виноградной строчкой.//Я книгой был, которая вам снится..."

Не отголоски ли святых чудес слышатся в этих строках из стихотворения "К немецкой речи"?

Родственность немецкой культуре ощущали на себе многие русские поэты. Но так остро, с такой болью мог ощущать только он:

17
{"b":"63222","o":1}