Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Приезжая в другой край, ищешь экзотики. Живя постоянно на одном месте, ее не замечаешь.

Со стороны - оно виднее.

Вжиться в музейность - значит потерять вкус к ней. Ценность в большей мере определяется сиюминутностью.

Кому нужен римский Колизей? А вот кинотеатр того же названия понадобился "Современнику". На римский динарий ничего не купишь, зато, обменяв его на расхожую монету, можно сытно отобедать в "Якоре".

Практичность - оборотная сторона музейности.

Музейность входит в практику только по любви. То, что запало в твою душу, твое богатство, и пользуй его по усмотрению сердца и ума.

Течение жизни понять куда сложнее, нежели историю, какую-то часть ее, хотя бы самую малую. В чужом краю и смотришь на музейность. Отсюда и у Мандельштама возникали описательные строки. Даже метафоричность истинно мандельштамовская не спасает от банальных выводов: Армения - значит каменная, значит за горой, окрашена охрою и, если дать послушать вам орущего Манвеляна на футболе, - хриплая.

Конечно, не упущен и чай, который все южане употребляют в большом количестве...

Впрочем, чай любят и москвичи, особенно зимой.

Странный вид являет собой бородач - Вл. Купченко - в холодной Москве: пальто будто с чужого плеча, вязаная шапочка с козырьком, борода с маленькими сосульками... башмаки на толстом ходу.

В электричке заводим разговор о том о сем. О том - хорошо на юге. О сем... Но, может быть, лучше почитать.

Бородач углубляется в статью о поэзии Вячеслава Иванова. Я открываю академические дантовские чтения. Что удивительно - попадаю на эпизод Уголино. Уголь... Уголек...

Вычитываю, что тонкий и талантливый анализ исповеди Уголино дан О. Э. Мандельштамом в его "Разговоре о Данте", на что уже обратили внимание, прокомментировав, в частности, музыкальные ассоциации и сравнения, к которым прибегает автор названного очерка.

Далее вижу за окнами знакомую станцию, но так как таблички не попадается, названия не припомню. Думаю, хорошо бы сейчас в Армении на камнях погреться... Но электричка бежит по морозным рельсам.

Интересно, что, по замечанию Мандельштама, рассказ Уголино звучит в оболочке виолончельного тембра, густого и тяжелого, как прогорклый, отравленный мед.

Бородач отворачивается от бьющего сквозь стекло солнца. Меняет очки, надевая менее сильные.

Что же общего между этими далековатыми и разноплановыми предметами медом и виолончелью?

Надо перекурить для ясности. К сожалению, бородач не курит. Иду один в тамбур. А там, глядь, дядя с Гоголевского. Вот так встреча! Спрашиваю, куда, мол, путь-дорога?

- В  тупик  Льва  Толстого, - отвечает. - Литературовед (А. Горловский) небось уж бегает по тупику, ждет, грибочки, можно сказать, расставляет, водочку запотевшую из холодильника достает...

- Где же тупик такой интересный отыскался? - спрашиваю.

- Известное дело - в Загорске. Статью этого из тупика читал "Тютчев и Волошин"... Вот и еду поговорить. Заинтересовался. Хорошая статья... Одна дама на днях сообщила, что будет писать "Маяковский и Волошин"... Я б сказал, пишите, конечно, все эти "и", но не могу сказать, язык не поворачивается. Все эти парные натяжки не более чем игра в домино: подогнать рыбу! - дядя с Гоголевского смотрел в треснутое стекло автоматических дверей электрички. - Получается,  как  билет  на  закрытый  просмотр - один на два лица. Одно лицо известное, принимаемое всюду, а другое проводимое, протаскиваемое! А может, так и нужно, не знаю...

Покурив и выслушав дядю, вернулся на место против бородача у окна.

Мед и виолончель. Не произвольно ли такое их сближение?

Оказывается, общее - в их тягучести, медлительности. Во-первых, у Мандельштама сказано, что в мире не существует силы, которая могла бы ускорить движение меда, текущего из наклоненной склянки. Во-вторых, густота виолончельного тембра лучше всего приспособлена для передачи ожидания и мучительного нетерпения. Виолончель задерживает звук, как бы она ни спешила.

Как бы ни спешила электричка, в Загорске будем через полтора часа. Если ранее не сойдем. Бородач говорит о фондах музея, о книгах необходимых, о важных телефонных звонках.

Думаю, Москва ему представляется пчелиным ульем: не пересчитать сот, в которых есть номера телефонов...

Но ведь речь шла не просто о меде, а об отравленном меде! Дальше вычитываю, что этот образ, навеянный прежде всего горечью самого сюжета, вызван еще и некоторыми ассоциациями, характерными для русскоязычного восприятия данного итальянского текста. Сладкий мед, пропахший горьким дымом, - мед поэтому прогорклый, отравленный - не этот ли комплекс представлений навеял Мандельштаму соответствующий образ в связи с монологом Уголино?

Кстати, мне напоминают, что самое имя Уголино в русском языковом сознании кажется созвучным слову уголь: уголь в меду. И вспоминается поговорка сразу "ложка дегтя в бочке меда".

Бородач отвлекает меня, спрашивая, нет ли лишнего журнала со статьей о Вячеславе Иванове. Нет, отвечаю, но обязательно достану для фондов его музея. Потом он предлагает, коль уж по пути, заглянуть в Мураново. Соглашаюсь, с гостями принято соглашаться. Значит, сходим на Ашукинской...

Конечно, сложнее объяснить виолончельность рассказа Уголино. Что интересно, в сегодняшний морозный день колеса электрички звучат куда выразительнее, чем несколько дней назад, когда стояла плюсовая погода, и я куда-то ездил. Апелляция к чьему бы то ни было языковому сознанию здесь уже в значительной мере теряет смысла во всяком случае нельзя свести вопрос к игре тех или иных слов и звуков. Кстати, поясняют мне, автор "Разговора о Данте"  (вижу дядю с Гоголевского, предлагающего написать "и" - "Мандельштам и Данте"...) допустил одну ошибку, приведшую к некоторым преувеличениям. Перепутал ледяную яму из девятого круга с обычной тюрьмой, где окошко для борща резонирует, обусловливая речевую работу надзирателя автобиографической виолончелью.

На Ашукинской выходим к остановке автобуса, который ожидается лишь через час. Решаем двигаться пешком. Какой-то моложавый старик подсказывает направление: шагайте по шоссе...

Прозрачное, мутноватое, как легкий туман, домашнее вино из крыжовника запивается водой, вытекающей медленно из-под ледяного наста, по которому спокойно передвигается бородач.

Миновав липовую аллею, традиционную для барских усадеб, выходим к дому. Дергаем ручки белых застекленных дверей: закрыто. Оказывается, в зимнее время музей открыт будет завтра, но не сегодня. Сегодня четверг, дождя не было. Ясная прозрачность полей, елей, сходящихся на горизонте лесом, подкрашивается тихим негреющим солнцем. Обалдевшая листва лип безосеннего года (опасть было некогда) контрастирует с морозом, солнцем, днем чудесным и так далее.

Бородач огорченно озирается, ища глазами какую-нибудь живую душу. Потом направляется к длинному, конюшенного вида сооружению. Дверь со скрипом открывается. Входим. Дверь слева также подается. Голос оттуда сообщает: музей закрыт. Бородач наступает голосом: мол, что ж, закрыт, ведь, почитай, за тысячу верст ехал. Голос из-за двери воплощается в миловидную молодую женщину, впоследствии назвавшуюся Катей.

Вот уж ключ в замочной скважине, вот и переступаем порог с заднего крыльца. Подвязываем тапочки. Катя в шубке меховой, будто видение Авроры, но, как видно, с русским именем.

В Большой гостиной среди фамильных портретов участников исторических событий XVIII-XIX веков Катя пытается рассказывать, вернее, по-экскурсоводовски доложить: что, как и почему. В конце концов она оставляет нас в одиночестве.

В музее оставила без присмотра. И вот один не относящийся к делу факт: летом Катя приехала в Коктебель, но хранитель Музея Волошина - бородач - не допустил ее в дом! Машинально, наверное, коль уж никого не пускать, то... А она-то нас пустила, в нерабочий день, в мороз, чаем напоила, у печи посадила...

Баратынский строил-строил, да так и не пожил как следует здесь, Тютчев был случайно и всего несколько раз, Гоголь однажды проездом из Абрамцева заночевал в жабе-кресле...

13
{"b":"63222","o":1}