Литмир - Электронная Библиотека
A
A

21.

Всякая случайность несет с собой последующую закономерность.

Случайно, очень случайно я познакомился с сегодняшним моим собеседником. Впрочем, и не совсем, наверное, случайно...

10 августа 1972-го, душный вечер, напитанный дымом пожаров в окрестностях города. Горят торфяные болота, воспламенившиеся от открытого двухмесячного солнца - своеобразный жест природы, позволяющий более точно и верно представить себе...

А впрочем, стоит ли говорить о человеке, который как бы сам отрекся от всяческих мемуаров, исследований и биографий собственной жизни, говоря о своей памяти, что она враждебна всему личному и как ему хочется говорить не о себе, а следить за веком, за шумом и прорастанием времени.

Мы мало заботимся о фиксировании личной биографии, наша память направлена на другое, как нам кажется, более важное, чем собственная жизнь.

Страсть познания чужих жизней отбивает всяческую охоту следить за собственной.

Силимся воспроизвести наиболее интересные моменты своей жизни, но многое безвозвратно забыто, другое нечетко, размыто, третье приблизительно...

В четырнадцать лет Мандельштам, подготавливаемый своим отцом в раввины, попадает в Германию. Там изучает вместо талмуда - в Берлине он обучался в Высшей талмудической школе - немецкую поэзию, знакомится с трудами философов XVIII века...

В феодосийской семье раввина живет в это время мальчик, который изучает талмуд и желает стать раввином. Пока.

Они встретятся в мае 1920-го...

В Феодосии жил изумительный человек, знавший прекрасно поэзию, философию, читавший наизусть целые книги поэтов. С больными ногами, сгорбленный, но жизнелюб необыкновенный. Звали его Эммануил Ландсберг. По образованию юрист. Впоследствии занимал пост секретаря общества юристов в Ростове-на-Дону.

Квартировал он на Итальянской улице (III Интернационала). Постоянно у него собирались заезжие поэты, музыканты, художники, то есть люди искусства и интеллигенция.

Я тогда очень увлекся математикой и французским языком. Но дома царила атмосфера самовара и вечерних застольных бесед друзей и приятелей моего отца. Так что мне приходилось искать себе место для занятий.

Мой друг, большевик, жил на Карантине: название места, находившегося на отшибе при въезде в Феодосию, где проходили карантин приезжающие из Средней Азии и других мест. Я решил пойти к нему с целью получить разрешение на занятия. Но дома его не оказалось.

Мать, старушка, сказала, что он уехал и долго не вернется. Тогда я испросил у нее разрешение воспользоваться пустующим домиком.

Она мне разрешила.

С этого момента я целыми днями пропадал в этой избушке на Карантине. Перетащил туда книги по математике. Среди которых - книжка стихов Бодлера на французском языке.

Однажды - в мае двадцатого - в гостях у Ландсберга я узнал, что сейчас в Феодосии находится известный поэт Мандельштам.

Ландсберг всем о нем рассказывал и говорил о возможной встрече с ним.

На другой день он условился с поэтом, бродящим бесцельно по городу, о встрече и что тот почитает свои стихи.

Но как назло у Ландсберга заболел отец и нужно было искать место, где можно было бы принять Мандельштама.

Я сказал, что обитаю на Карантине в избушке, и что если поэт согласится, то пусть приходит ко мне.

Вечером того же дня приходит Ландсберг с Мандельштамом ко мне на Карантин. Первый был на костылях, второй в каком-то не по сезону надетом пальто.

На столе горела свеча и грудами валялись книги.

Мандельштам увидел книжку Бодлера, воскликнул: "Вы читаете Бодлера по-французски!" Я ответил, что это мой любимый поэт.

Мандельштам несказанно обрадовался.

Оказалось, что он обожает этого знаменитого француза. Он предложил читать Бодлера вслух.

Для меня, молодого человека, это была высокая честь читать с настоящим поэтом! Хотя мне было тогда 23 года, а Мандельштам был старше меня на 6 лет. Я вообще слабо разбирался в поэзии, кроме Шарля Бодлера, ничего не знал.

Но, увидев Мандельштама, я понял, что такое поэт!

Это человек, живущий стихами, дышащий ими... Для него ничего больше в мире не существует - он есть сам поэзия!

Во всем облике его было что-то нереальное: ходил он как-то плавно, то погружаясь, то выплывая, - как плясун пляшет вприсядку; голова откинута назад, и глаза высматривают будто корабли, уходящие в небо. Черты лица по сравнению с фотографией 1914 года заострены. Но главное не это - главное стихи.

Как он их читал!

Задержка, пауза - как бы заикание, но нет - это любование словом, остановка на нем, его прояснение - каждое слово на цену золота - его подчеркивание.

Когда в 1922-м я попал в Петроград и остановился у композитора Глазунова, с племянницей которого я был в близких отношениях в Феодосии, он сказал в одном из разговоров, что Мандельштам упоминал феодосийского студента с Карантина, математика, читающего Бодлера на французском.

Ну а тогда Мандельштам был живым воплощением поэзии. Он жаловался, что ему негде жить, и спрашивал, нельзя ли было ему где-нибудь подыскать место для ночлега.

Я с удовольствием предложил ему мой обетованный Карантин. Жил он там три дня.

Днем убегал в город, но ненадолго. Большую часть времени мы проводили вместе.

На второй день он сказал: "Можно мне достать пирожное?" Я удивился это в то время, когда был голод, когда умирали от недоедания, когда полыхала гражданская... Но каким-то внутренним чутьем я понял его. И для меня уже не была странной эта просьба.

Он же поэт, живет в другом мире, для него нет запретов и житейских истин, он дух какой-то...

Достали с большими трудами денег.

Повел я его в кондитерскую. Он съел желаемое - три-четыре пирожных - и, ободренный, еще радостнее читал: "Сестры - тяжесть и нежность - одинаковы ваши приметы..."

Это стихотворение он написал, будучи у Макса Волошина в Коктебеле в марте...

На третий день Мандельштам не вернулся...

Так закончил свой рассказ Исаак Борисович Абельсон, старик в соломенной шляпе, ковбойке навыпуск, белых парусиновых брюках и сандалиях на босу ногу...

22.

Одно поколение накладывается на другое. Кратчайшее расстояние. Условное.

Граждане рождаются и умирают ежедневно, ежечасно, ежеминутно.

Это период морской волны, ритм Гомера. Или, как сказал Мандельштам, что прибой-первопечатник спешил за полчаса издать вручную гуттенберговскую библию под тяжко насупленным небом. Сто двадцатая волна отступает ни с чем, сто двадцать первая выносит на берег камень...

Один ленинградский писатель - А. Битов - в начале своих записок говорит, что небу Армении идет самолет. Возможно, но все-таки облака естественнее, историчнее.

Моим путеводителем по Армении стала строчка: "Орущих камней государство..." - развернувшаяся затем в документальную метафору.

Камень, выросший из камня, повторивший в себе учительскую мудрость труда человека. Больше всего приходится удивляться. Не тому - как можно было поднять эдакую глыбу на такую высоту? Нет. Как заговорил под руками каменотеса безымянный монолит, вырубленный в ущелье речки Агарцинки? Кто придумал солнечную розу часов такой затейливой формы на стене церкви св. Степаноса? Трудно поверить, что предки были искуснее, хитрее, смекалистей у них не было самолета. Их труд - личный, сердечный, руками сработанный, поэтому единственный.

Удивляюсь Минасу, тому зодчему, который возводил Агарцин, на глазок и вдохновенно, соизмеряя небо с глазом и облако с камнем. Никакой вычурности крестьянская простота, удобство, точность пропорций...

Вспоминая самолет ленинградского писателя, перефразирую:

Третьяковке идет Сарьян. Он принес фруктовый базар в хмурую осеннюю Москву, оживил букетом цветов коммунальную квартиру, вынес душу своей нагорной страны, ее краски и небо, сказав, что в единстве человека-творца с природой следует прежде всего искать ключ к пониманию искусства времени прошлого и настоящего... Оглянитесь вокруг - повсюду каменистая земля гор. Сколько сил нужно, чтобы обработать ee!

12
{"b":"63222","o":1}