Вершины кедров точно застыли.
Играет бриллиантами зимнее солнце в куржаке на ветвях берез и арках ольх и щедро льет холодные лучи на девственно чистый, снежный покров лесных полян.
Морозит.
Тихо.
Поскрипывают лишь легкие лыжи где-то у подножья лесных гигантов.
То идет на охоту охотник, ясачный черневой татарин[15] Ахъямка.
Идет и гнусаво тянет себе под нос:
— Уй-я-а, уй-я, гора какой долгой, лес кругом далеко пошел… Уй-я-а…
Поднимается на безлесные хребты, окидывает равнодушным взглядом широко раскинувшиеся, залитые солнцем таежные горы и подернутые голубой дымкой дали, потом поправляет путы лыж и, сообразив направление, катится на своих быстрых «камасных» лыжах с кручи.
Гибкий «каек» взрывает снег. В ушах свистит ветер, а навстречу бежит бор — сплошная темная заросль вековых гигантов и поглощает Ахъямку огромной черной пастью.
* * *
Ахъямка весел.
После долгих ухаживаний и неудачных попыток ему удалось сегодня утром поймать Лушку в охапку, прижать ее к себе и поцеловать.
Лушка — девка лет тридцати, приехавшая недавно в стряпки к управляющему прииском, — была толстая, некрасивая и рябая. Но она как-то сразу победила двадцатилетнее Ахъямкино сердце. Ахъямка стал особенно часто ходить на охоту и почти всю битую птицу нес на кухню управляющего.
Там он подолгу сидел в углу у двери и смотрел на Лукерью, как она, высоко подтыкав юбку, мыла кухню или, засучив рукава кофты и обнажив пухлые белые руки, стряпала управляющему вкусные блюда.
Ахъямке делалось жарко. Он потел, утирал грязным рукавом старого азяма пот и говорил старику-дровоколу Осипу:
— Карюш депка, жирнай!..
Рабочие казармы, в которой жил и Ахъямка, сразу заметили его любовь и загоготали:
— Че, Ахъямка, скоро жениться будешь? Го, го, го!..
Некоторые с деланной серьезностью учили:
— Ты, паря Ахъямка, с исподтишка подъезжай к ей. Она девка матерая, ежели звезданет по уху, так не шибко поглянется!
И, насмешливо оглядев тщедушную фигуру Ахъямки, продолжали:
— Она ненароком тебя соплей пополам перешибить может.
Но Ахъямка не замечал насмешки.
В своей наивности полудикаря он верил, что рабочие дают ему дельные советы.
А казарма подготовлялась к самому смешному.
Сначала Ахъямке долго говорили о достоинствах Лушки, причем касались самых интимных подробностей и, наконец, под едва сдерживаемый хохот казармы, заранее предвкушавшей веселье, конюх Мартын говорил:
— А што, Ахъямка, тебе-то глянется Лушка?
Тогда глаза Ахямки, подернутые и без того маслом, окончательно закрывались от удовольствия, он потел и, смешно расставив руки с растопыренными пальцами, точно собираясь ваять ими что-то крупное, говорил:
— Карюш депка, жирнай!..
Взрыв хохота сопровождал эти слова, только Мартын крепился и спрашивал:
— Жирный, говоришь?..
Но тут обыкновенно и он не мог сдержаться и казарма долго тряслась от хохота, но Ахъямка, сообразив, наконец, что сказал что-то смешное, обижался, брал ружье и уходил на охоту.
Сегодня Лушка сама прибежала к нему в казарму, когда весь народ был на работе, и сказала, чтоб он принес дичи.
— Гости, вишь, будут. Барыня пашкетный пирог заказала, чтоб с рябчиками.
И вот тогда-то Ахъямка изловчился, поймал Лушку в охапку, прижал ей руки и долго, взасос, поцеловал.
Правда, Лушка смазала его за это кулаком по лицу, назвала татарской образиной и убежала, но при том никого не было, никто не засмеялся и Ахъямка был доволен собой.
Вот и сейчас он гнусит себе под нос свою песню, а сам думает, как ловко он схватил Лушку, облапил ее поперек, прижал к себе, точно перину и как это было ему приятно.
Воображение так разыгралось у Ахъямки, что он неожиданно остановился под елью и громко сказал:
— Женился нада!..
Но тут мысли его омрачились.
Он вспомнил, как вчера конюх Мартын отвел его в сторону и под хохот казармы таинственно предупредил:
— Мотри, паря, Лушка-то что-то больно зачастила к фершалу. Знать-то, она не за лекарствами к ему бегат.
Вспомнил Ахъямка это и ревниво стал сравнивать себя с «фершалом».
Тот был здоровый, рослый и краснолицый детина-хохол из ротных фельдшеров. Правда, он был хром, с раздвоенной, как у зайца, верхней губой и сизым от пристрастия к водке носом, но зато он хорошо играл на гармонии и пел песню про лучинушку.
Вспомнил Ахъямка свое курносое и скуластое лицо с черными узкими раскосыми глазами и черным же небольшим усом, и сравнение сделал не в пользу фельдшера.
Однако в нем поднялась злоба на соперника за то, что он хорошо играет на гармошке и поет заунывные песни, а Лушка любит музыку. Вот, может быть, и сейчас Лушка сидит у «фершала» и слушает «Лучинушку», подперев щеку двумя пальцами, а Ахъямка вот в лесу глухарей ищет.
И опять, как давеча, Ахъямка внезапно остановился и прошипел:
— Хрумой заис, язби ева!..
В эго время впереди недалеко вылетела пара глухарей, и Ахъямка бросился за ними, позабыв и Лушку и счастливого соперника.
* * *
К фельдшеру, Акиму Павлычу, пришла Лушка.
Она давно управилась и подала обед господам. После обеда барин с барыней уехали на соседний прииск играть в карты. Лушка знала, что они приедут лишь на другой день и, убравшись с посудой, пришла к Акиму Павлычу.
Аким Павлыч сидел в своей комнате рядом с лазаретом на полу, на грязном и пахнувшем йодоформом лазаретном сеннике, и допивал вторую полбутылку водки.
Перед тем, как выпить рюмку водки, Аким Павлыч, как бы в раздумий, спрашивал себя:
— А щось воно таке зо мной буде, колы я ще трохы дребалызну?
И тут же отвечал:
— А побачимо.
Потом наливал рюмку и подносил ее ко рту и между ним и рюмкой происходил анекдотический на Украйне диалог.
Аким Лазлыч сердитым басом спрашивал рюмку:
— Кто ты?
Водка в рюмке, как я следует говорить даме, отвечала самым высоким фальцетом:
— Aqua vita!
— А з чого ты? — не менее грозно вопрошал Аким Павлыч.
— З жита!
— А видкеля ты?
— З неба!
— А куда ты? — еще грознее спрашивал Аким Павлыч.
Но водке уже надоел опрос Акима Павлыча и она сердито отвечала:
— А туда, куда мне треба!
Тут Аким Павлыч окончательно выходил из себя.
— А пачпорт е?! — ревел он.
Водка сразу падала духом и жалобным голосом пищала:
— Нема!
— А, нема! — злорадствовал Аким Павлыч и, скорчив грозную мину, выпивал рюмку, приговаривая внушительно:
— Так ось же тоби и тюрьма!
Когда вошла Лушка, Аким Павлыч вскочил и галантно раскланялся.
— Пожалуйте, сударыня!
— Пожалуста, без выражениев, — кокетничала Лушка, — вы всегда что-нибудь скажете такое…
— Что мы говорим такое? мы к вам по этикету обошлись, а не то, чтобы как, — обидчиво сказал Аким Павлыч.
— Ну, ладно, не сердитесь, Акимочка, я ведь к тебе на целую ночку, наши-то уехамши, — ласково пропела Лушка.
Фельдшер довольно загромыхал.
— О то гарно! От бисова дивчина, погуляемо, выпьемо, пожартуемось!
И изо всей силы хватил гостью ладонью пониже спины.
Но Лушка только взвизгнула, получив такое доказательство любви, и бросилась целоваться с Акимом Павлычем.
В лазарете больных не было.
Аким Павлыч вежливо пригласил Лушку:
— Седайте пожалуйста, мадама!
И указывал на сенник, валявшийся на полу.
— На вот тебе, да это пошто на полу-то? — спросила, смеясь, Лушка.
— А по то, шо колы, значит, у градусы превзойдем, шоб не высоко падать було, — ответил, галантно раскланявшись перед «мадамой», Аким Павлыч.
— А на што сенник-то?
— Ха, ха, ха! Мы это по пословице делаем. Потому, значит, знаем, где упадем и на это место не токмо соломку — сенник подстилаем. А то, ненароком, сатромонтальто с синавицей произойти может.
Лушка слушала умные слова интересного кавалера, млела от удовольствия и хихикала.