Я благополучно вернулся в село, отыскал полицейский участок — каменный дом под железной крышей.
Засекин с друзьями был уже там. Они пили чай вместе с бородатыми, грязными, окровавленными мужиками. Посреди дощатого стола сверкал начищенным боком трехведерный самовар. Громко швыркали из стаканов и блюдец, хрумкали колотым сахаром и пересушенными кренделями. Ушлые хозяева в этом селе выставляют обычно для гостей такое угощение, которое не всем по зубам.
У стены на лавке лежал мужик вверх пузом, разрисованным кровавыми царапинами. Толстая и еще не старая жена Потапыча, до невозможности похожая на своего мужа, замазывала йодом эти рисунки. Мужик тихо постанывал и невпопад отвечал на вопросы, которыми бомбили его чаевники.
Меня посадили рядом с Засекиным, налили чаю в граненый стакан, дали каральку и большой кусок сахара.
— Ну, где баклуши бил, Феохарий Ильич? Докладывай. — Тяжелая рука благодетеля придавила мне голову.
Я рассказал о бочкаревском зяте, о раненом Чалдоне и о том, как меня хотели утопить. И как я разучился плавать, а потом снова научился. Потапыч выловил из моих слов самое нужное:
— Теперь стервеца Захарку не словить. Уйдет в глухомань и начнет безобразничать, как медведь-шатун. Попьет теперь невинной крови.
— Вот и говорю! — продолжил с раздражением Засекин какой-то прошлый разговор. — Нельзя было их из села выпускать. Если начали зорить осиное гнездо, хоть сдохни, а ни одно насекомое не выпусти. Ибо спасется одно-единственное — и заведет новое гнездо, и выкормит новых насекомых. — И ко мне: — Запомни, Феохарий, главный закон в нашем охотничьем деле: сдохни, а не выпусти.
Заговорили о подземелье и закромах под бочкаревской баней. Я взволнованно спросил, что было там.
— А ничего, — ответили мне. — Они не дурнее нас. Все вывезли заранее.
— Разбойный амбар у них там был, их главная кубышка и надёжа, — пояснил Потапыч мне как ровне. — Душа важного разбойного стана — это тайный амбар. Взять амбар — и всему стану будет крышка. Тоже запоминай, Феохарька, авось пригодится. Вижу, толковым полицейским станешь.
— Ни за что! — испугался я.
— Вот те на! — обиделся Потапыч и даже растерялся. — Ты поглянь, Фрол Демьяныч, на это басурманово отродье. Сколь волка ни корми, все равно в лес смотрит.
Засекин сжал в горсть мои волосы — я чуть не вскрикнул от боли — и повернул к себе мое лицо. Но вместо ругани спросил:
— Про какое колдовство ты болтал?
Я снова начал рассказывать о водяном странном случае.
— Это в тебе Азия шевелится, — определил он с ходу. — Азиатская чувствительность… любую силу чует. А, Феохарий? Не переживай, брат. Во всех сидит азиатчина, так и хочется стать такими, как заставляют… Посмотри вокруг: отчего люди в таком облике, с такими рожами и чувствами? Сами-то по себе они другие. Лучше, наверное. Черт их поймет… — Засекин щурился в махорочном дыму, как бы улыбался и злился одновременно.
Потапыч вмешался:
— Мудрено говоришь, Фрол Демьяныч. Не для младенческой мозги. Не то, что надо, поймет твой выученик.
— Ну и дурак будет.
Я шепотом спросил Засекина:
— Азиатчина — не колдовство?
Он хмыкнул.
— В какой-то мере колдовство. Определенно — наважденье… Помнишь байку о лягушках? Та, что легла на дно кувшина, — заколдованная. Пессимизмом заколдованная, ленью-матушкой. Мол, лучше не мучиться и сразу помереть. Ты так же подумал.
— Я ничего не думал! Когда сидел на камне!
— То-то и оно. Азиатчина мозги отшибает. Начинаешь делать без ума то, что мог бы делать с дурным умишком.
— Мудрено, — вздохнул я. — А какой молитвой отвести ее… эту самую…
— Да ты же все мои молитвы знаешь, парень. Учишь тебя, узишь… — вдруг озлился Засекин. — Брысь под лавку!
Я посторонился, он вылез из-за стола и пошел в другую комнату. Потапыч начал звать на совещание «исключительно только» народных заступников. Мужики зашевелились. Задремавший было на лавке голопузый сжался почему-то в страхе.
«И чего взъелся хозяин? — недоумевал я. — Какие все его молитвы я знаю?»
VIII
Пока подручные Бочкарева вылавливали красногорских по всему селу и тащили их в «нижнюю баньку», сам Матвей Африканыч распалял толпу правильными словами про жизнь.
— Ну, не могу я теперя видеть, как грабят рабочего таежника христопродавцы! Опаивают дурным зельем, обирают до нитки и выбрасывают голенького под забор! Без ножа режут! Эй, люди, да протрите зенки! Сразу увидите, как бьетесь вы в силках, как пьют из вас кровь мироеды. А властям до вас и дела нет! Никакой защиты для таежного мужика…
Более трезвые поняли, о чем шла речь, и обалдели от бочкаревской смелости, а потом наперебой закричали что-то ему в поддержку. Большинство же слушало в осоловелом состоянии, но, когда поднялся шум, начали тоже кричать. Только несколько человек посмеивались да щелкали орешки, сидя на бревнах у забора. Соседи-хозяева, товарищи и соперники Бочкаревых.
— Во дает! Златоуст! — неприкрыто издевались они. — Ну, Африканыч! Так и святым угодником недолго стать.
Зря посмеивались. Бочкарев услышал и показал в их сторону дрожащим от возмущения пальцем.
— Энто и есть мироеды! Кровопивцы! Они вас обирают дочиста! Вон тот, с пархатой плешью — Карнаухов Григорий, — пиво настаивает на табачном листе, чтобы с одного стакана сбивало с ног, а потом обшаривает у трудящихся карманы, распарывает тайные заначки! А рядом с ним брюхатый — Павел Кочергин, он тоже лагушкú на табак ставит, а в водку сулемы подливает. Уж сколько у него с перепоя умерло гостей — и ничего, как с гуся вода! Потому что всю полицию в уезде купил…
Таежный народ уже был в большом накале, а после таких сладких душевных слов не мог устоять на месте. Ну, и бросились крушить мироедов. Ату их! Дружно свалили ворота Карнауховых, потом Кочергиных, подожгли избы и сеновалы. Глупый Карнаухов начал палить в толпу из немецкой двухстволки, а умный Кочергин отвел семейство к соседям и спокойно смотрел на пожар и буйство со стороны. И беседовал с бывалыми людьми, мол, и не такое видели, научились из всего пользу добывать. Погромят-то на сотни рубликов, а заплатят на тысячи. Сколько хороших изб и дворовых строений отгрохали христовоздвиженцы после таких разгромов в прошлые лета! И еще отгрохают, лишь бы уездные начальники не скоро ввязывались, не помешали…
Еще тушили пожары, еще кто-то кого-то гонял по селу, и слышалась стрельба из большого калибра, когда в каменном доме собрались народные заступники и правдолюбцы на большой совет. В те малопонятные времена существовал удивительный тип людей, которым хоть кол на голове теши, а они будут резать правду в глаза, будут ввязываться в любую несправедливость, чтобы унять лихоимцев или хотя бы облаять, чтобы возбудить милосердие к ограбленным и бедствующим. Власти травили преступников при каждом удобном случае, но все же не изводили до конца. Невольно уважали за настырное правдолюбство и обращались иной раз к ним за помощью при серьезных происшествиях в народной жизни.
Вот и теперь такой серьезный случай наступил с легкой руки Засекина. Он же и придумал собрать в полицейский участок всех, кто подходил под «чин заступничества».
В личных апартаментах Потапыча, застланных домоткаными ковриками, собралась и впрямь удивительная публика. Тут и «князь»-красавец Софрон Маркелов, и знаменитый на всю Сибирь старичок Морковкин по прозвищу Репей-счетовод, и «тайный социалист» Ерофей Сорока — внук знаменитого разбойника Сороки[11], и блаженная Бородуля, глава деревенских дурачков, и отец Михаил — дьякон самой ветхой церквушки в округе… Сидели они на лавках, за большим крестьянским столом. Отдельно на грубых табуретках восседали почетные господа: управляющий Красногорским прииском Барыкин и сельский голова Старовойтов.
Защитники народа недобро поглядывали на Засекина и начальство, пили чай из граненых стаканов. К вареньям в точеных из липы вазочках никто не притронулся. «Князь» хмурился, положив перед собой на столешницу кулаки, обмотанные окровавленным тряпьем, и пьяно скрипел зубами. Даже отец Михаил, книгочей и умница, глядел на Засекина сквозь треснутые стекла пенсне с недоверием и тревожно. Только Бородуля, добрая душа, пеленала в бороду тряпичную куколку и напевала грудным бабьим голосом на мотив колыбельной: