И снова время скакнуло куда-то, Кощеев бродил по закоулкам Большого Дракона, с полным равнодушием ковыряясь в военном имуществе и в великих гражданских ценностях, награбленных на безбрежных азиатских просторах. Красивые ткани, обувь, шкатулки, картины… И много разных денег — монет и бумажек. Несколько раций, патефоны, невиданные инструменты «для музыки»…
«На самом деле склад… Из-за этого хлестались?»
Он спустился на нижний горизонт и обнаружил штабеля зеленых ящиков, многие из них — со знакомой уже маркировкой. Отдельно, без ящиков, дремали на полках пластмассовые и керамические мины, очень похожие на тазы или шайки. В отдельной каморке с тревожно замигавшей лампочкой над потолком Кощеев обнаружил мягкие упаковки с пеналами, в которых, ясное дело, детонаторы. Сунул в карман целую горсть тех загадочных штук на красных шелковых шнурках… Но лишь когда нашел связки и бухты воспламенительного шнура, слегка порадовался — то, что надо.
Потом он сидел за низким японским столиком, заставленным едой и бутылками… Но почему теперь не хочется тут загорать? Ведь бункер-то не тому чета. Дворец! Это сколько же банд питается от него? И сколько других охламонов из кожи лезут, хотят тоже питаться? Не бункер, а нож, попавший фрайеру в руки, так и хочется кого-нибудь пырнуть. А если попадет этот ножичек Чжао в руки? Что тогда? Начнет всю Азию ставить на неизвлекаемость. Такие паханы всех норовят засунуть мордой в дерьмо, в треклятую сто раз неизвлекаемость. Чтобы человечество прижухло и без остановки тряслось — когда рванет? Но нее! Хана! И сюда пришел дембель. Кешка Кощеев на своем горбу принес…
Изучил бутылки, помянул дружков. И о каждом хорошие слова нашел, припомнил.
— Вот был такой… у нас… Не в Древнем Риме… Солдат, а не умел воевать, студент, а не учился, прокурор, а никого не засудил…
И больно резанула мысль — а если бы все они остались с Барабановым? С личным составом? То и были бы сейчас живы. Пусть не нашли бы Дракона, но живы… Без дворца под землей и пусть с Барабановым в печенках, но живы… Тяжелая правда… Истина…
Надо было сделать, что задумал, — дождаться «богов» и развеять их в пыль вместе с подземкой, ведь дело нехитрое — поджечь бикфордов шнур. Но не стал ждать, вышел из бункера на свежий воздух. Надо же, спички не хотели зажигаться — ломались, будто кто под руку толкал. Конечно же, узнав про взрыв Большого Дракона, старшина не выстроит своих «барабанщиков», не скомандует во все горло: «Для встречи герроя на кра-ул!» Наоборот, арестует и скажет: «Теперь тебе не отмыться вовек, боец Кощеев. Это сколь же добра ты загубил по своей глупой дурости?»
Последняя надломленная спичка… И что-то потяжелела она. Но мастерский швырчок по коробку, и вспыхнула серная головенка, будто чья-то жизнь сверкнула напоследок. И побежал по бикфордову шнуру колючий огонек…
«За большой урон, причиненный тобой человечеству, надлежит поставить тебя к стенке, — наверное, скажет какой-нибудь серьезный голос. — Так какое будет твое последнее слово, красноармеец Кощеев?»
Еще можно было догнать огонек, чтобы затоптать, или обрезать шнур, или вырвать его из взрывателей… Но Кощеев стоял на военной дороге и ждал, когда расколется Двугорбая, когда выстрелит она пламенем, как вулкан, из того самого места, где долбили ее и где, наверное, зарыты теперь ребята. И в низких облаках, должно быть, прорубится щель для солнечных лучей, а мертвый студент скажет с того света, что получилось точно по презумпции — не всех под одну гребенку.
И громыхнуло в глубине земли, почва под ногами вздрогнула. Из «того места» вырвался огромный столб воды и пара, подгоняемый ревущим пламенем. Взрывная волна больно и сильно ударила Кощеева в лицо пылью и снегом, но он устоял на ногах.
РАБЫ СОБАЧЬЕГО ДЖИННА
I
Мой суматошный дед настоял все-таки на своем, привез меня в этот кишлак на арбе, взятой под честное слово в ревкоме, где он служил и сторожем, и дворником, и рассыльным.
Небольшой кишлак — два-три десятка дворов за добротными дувалами. Много урюковых деревьев. Много навоза на дороге, значит, много скота… Была поздняя осень в самом начале двадцатых годов. В тот год, запомнилось мне, урючины стояли особенно нарядные, в багрово-алой листве, будто забрызганные кровью.
— Лечение будет? — спросил со страхом дед у первого встречного кишлачника.
— Слава аллаху, будет, — успокоил тот, и дед радостно засмеялся.
Еще бы, какой-то паразит распускал очень убедительные слухи, будто табиб-ака никого не принимает…
Но и без расспросов можно было что-то понять. На площади перед мечетью и перед домом табиба слонялось много пришлых людей, мужчин, женщин, детишек. И во дворах местных жителей было оживление под напором гостей. Самые хорошие места (поближе к дому табиба и к мечети) были, конечно, заняты, поэтому дед остановил арбу у самой дальней, на отшибе, чайханы. Дальше были только холмы и скалы.
Дед униженно упрашивал дородного чайханщика, совал в его вялую, мокрую пятерню замусоленные деньги.
— Ведь единственный внук! Никого больше из родни не осталось! В проклятой аллахом Сибири заболел…
Сломленный упоминанием о страшной Сибири, чайханщик помог мне спуститься с арбы и повел под руку на ветхий помост из досок, под которым шумел горный ручей. Заставив людей потесниться, он уложил меня на самый краешек супы. Неловкое движение — и свалишься в воду, да еще свернешь себе шею или переломаешь кости.
Рядом со мной сидели и лежали больные люди, которым тоже удалось отвоевать место на супе. Кто-то кашлял, кто-то сплевывал в специальную тыквочку, боясь осквернить ручей и святые камни, по которым с самого рождения ходил табиб-ака, Шанияз Курбанов. Такие тыквочки продавали в этом кишлаке чуть ли не на каждом шагу.
— Мало людей пришло лечиться в этом году, — жаловался чайханщик, подавая деду чайник с пиалушками. — Вырвать бы язык тому, кто напугал несчастных людей плохим враньем.
Крайне изможденный человек в живописных лохмотьях базарного нищего то и дело поглядывал в мою сторону, похоже, нервничал. Не хватало еще, чтобы кто-нибудь меня узнал. Выпуклый лоб, вдавленные виски, складки на впалых щеках… — где-то я его видел.
Попив чаю, дед старательно разгладил на мне тряпье, подоткнул под бока.
— Отдыхай, внучек, Артыкджан, сил набирайся, чтобы не отстать от людей, когда пойдете к святому месту… Да хранит тебя аллах. — Он поклонился людям на супе. — Да помогут всем вам наши молитвы.
Ему бы давно уйти, небольным нельзя было оставаться в кишлаке, но он все ерзал возле меня, потом зашептал:
— Отдай мне наган! В святое место с наганом нельзя! Ни с оружием для убийства, ни с плохими мыслями…
— Я его здесь где-нибудь спрячу, — я попытался его успокоить. — В святое место приду без оружия. Честное слово.
Дед вздыхал, морщился, еле сдерживая слезы. Потом начал просить «добрых людей» присмотреть за последним джигитом в роду. Будто прощался со мной навеки!
— Переживать не надо, аксакал, — жалели его. — А надо уповать на аллаха, милостивого, милосердного…
— Да прибудет с тобою милость аллаха, — зашелестели голоса.
— Хвала аллаху…
— Хвала пророку Мухаммеду…
— Хвала его имени…
Жалкие, униженные, покорные судьбе, они были готовы поделиться своей покорностью как великим благом с любым неудачником, пребывающим в еще большей беде. Они жаждали успокоить чужую душу. Но скажи им, что я милиционер, а имя мое Артык Надырматов, — разорвут вмиг, в какой бы беде я ни оказался.
Старик уезжал. Он сидел на лошади как арбакеш, арба тарахтела следом, высекая искры на пыльных камнях железными ободьями колес. По тому, как скорчился мой дед, я понял — плачет. Острая жалость к нему резанула мое сердце. Может, и вправду больше не увидимся?