Кровь ударила мне в голову, кончики ушей нестерпимо зачесались. Саманные стены придвинулись, сжали пространство в крохотный объем, в котором было душно и тесно от этих страшных слов.
22
Язык мой с трудом ворочался, в гортани пересохло. Мне хотелось высказаться, спокойно объяснить, но обида захлестнула душу, и я понес совсем не то.
— Спасибочки, дорогие товарищи. Благодарность хорошую вынесли мне за хазу, за мои большие страдания, за мое побитое тело — на нем нет живого места. Желаете полюбоваться?
— Брось, братишка, наша задача выяснить. Сознательно ты, или по глупости, или по нечайке…
— За все спасибочки, дорогие товарищи!.. И Салима приплели… Только хазу я нашел! Я! И привез сюда я! И никакие ваши факты-макты не перевесят ее.
Товарищ Муминов барабанил пальцами по ремню портупеи. Женщина прочищала перо ученической ручки о волосы своей головы. Товарищ Хуснутдинов вытирал обильный пот с пергаментного лица обеими ладошками.
— Эх, Надырматов, — сказал со вздохом председатель и поддел пальцем очки на носу. — Ты думаешь, никто толком не знает, что было в мешках-то? Верно. Только бандит Миргафур мог подробно рассказать, да как-то странно помер. И опять ты замешан. Куда ни ткнись — твои следы. Как прикажешь думать о тебе в очень сложном текущем моменте?
Матрос чистосердечно посоветовал:
— Признавайся, братишка, что-нибудь слямзил?
— Как вы могли подумать… — прошептал я.
— Не захочешь, да подумаешь, — продолжал матрос. — Вон, целая гора драгоценностей, любой сковырнуться может. Дело житейское… Так ведь если сковырнется темный, забитый труженик, чайрикер или мардикер какой-нибудь, понять и простить можно. А вот когда к народному богатству пришвартуется такой, как ты… работник почти что аппарата… это уже предательство и вредительство рабоче-дехканскому делу. А мы должны быть чистыми. И за малейшую грязь… ну, да ты грамотный, понимаешь, на что шел.
— Господи! — вырвалось у меня. — Как у вас язык повернулся, товарищ Лебедев!
— Повернулся, братишка. Видишь, повернулся.
— Не называйте меня братишкой!
— Вот, полез в бочку, а зря.
В те времена «братишка» все еще звучало как уголовное словцо, пришедшее из дореволюционных хаз и малин. Мои учителя не терпели жаргона, что-то от этого нетерпения осталось во мне.
Таджи Садыкович опять раскрыл папку, зашелестел листками. Потом пристально, со странным выражением в глазах, посмотрел на меня.
— Еще третьего дня мы сделали опись хазы, Надырматов. А вчера допрашивали Махмудбая Курбанова. Он вместе с аксакалами заглядывал в некоторые хурджуны и запомнил кое-какие вещи. Например, пятнадцать тюбетеек, шитых золотом. В описи — четырнадцать. И большую серьгу зеленого камня вспомнил. Где серьга? Нет ее в описи.
— Найду я вам эту серьгу, чтоб ей провалиться! И тюбетейку найду. Поговорю кое с кем и найду.
— Рахим-бобо, твой дед, уже допрошен. — Товарищ Муминов помолчал. — И с твоей будущей женой тоже говорили.
— Но это вы говорили, а не я. Мне нужно увидеть Адолят.
— Надо за ней послать, — сказал матрос.
Трибунальцы устроили перерыв. Я сидел на скамье без мыслей и желаний. Очнулся — Адолят в парандже перед столом, а товарищ Хуснутдинов тихим голосом уговаривает ее:
— Пойми, кызым, если ты не взяла, значит, — он, твой будущий хозяин, то есть муж. Значит, он преступник. Если ты сейчас скажешь, куда спрятала, мы простим тебя. Молодая, скажем, глупая, надо простить. А его простить никак не можем.
Адолят молчала, опустив голову. Ей несколько раз повторили одно и то же, и она еле слышно проговорила:
— Нет у меня никакой серьги. Тюбетейки тоже нет.
— Адолят, девчонка! — воскликнул я. — Хочешь, чтоб меня расстреляли?!
Я, конечно, хватил лишку с расстрелом, хотел пронять девчонку. Мне все еще казалось, что проклятая серьга у нее.
— Нет у меня серьги, — еще тише ответила она и расплакалась.
Всем было тягостно. Адолят отпустили, а меня опять начали о чем-то спрашивать, и я что-то отвечал…
Председатель трибунала снял очки, положил перед собой на стопку серой бумаги. Без стекляшек в глазницах он показался мне чужим и непонятным.
— Выйди за дверь, там побудь, — сказал он устало.
Я сидел на кирпичных ступенях крыльца, вокруг столпились мои друзья. Глухо бубнили их голоса, ярко светило солнце, было, по-видимому, очень жарко, а я, как ушибленный, ничего не видел, не слышал. Но запахло свежими лепешками, и мой мозг будто сквозняком продуло — я увидел своего деда. Он суетился, предлагал мне и моим друзьям поесть лепешек, покуда горячие.
— Чаю бы, — сказал я.
Кешка Софронов побежал к обеденному навесу за чаем, но тут меня позвали в судебный зал. Женщина торопливо и сбивчиво зачитала приговор: я приговариваюсь к высшей мере социальной защиты, причем единогласно.
Двое пожилых прокуренных солдат повели меня куда-то под руки. Я опомнился, оттолкнул их и бросился к столу.
— За что?!
Товарищ Чугунов, терпеливо и явно жалея меня, принялся разъяснять:
— Тебе же зачитали… За провокационные действия во вред советской власти… За сокрытие огромной ценности, принадлежащей трудовому народу… Ты же знаком с Инструкцией от 17 декабря 1917 года? Там же точно определено, кого надо считать врагом народа.
— Старая инструкция! Старая! В России уже не расстреливают!
— Хватит, Надырматов. В связи с осадным положением…
Меня увели за конюшню к ДУВАЛУ СПРАВЕДЛИВОСТИ — глинобитному старому забору, изрытому пулями. Командир пехотного взвода (бесстрастное скуластое лицо, свежеподрубленные баки и усики) начал завязывать мне глаза поясным платком.
— Не надо! Не завязывай! — У меня дрожал подбородок, поэтому голос мой был жалкий, противный. Не мой был голос! И тут меня захлестнула едкая обида. Слезы потекли, в носу защипало.
— Убери платок, товарищ…
Взводник после некоторых колебаний сложил платок и спрятал в карман галифе. На меня старался не смотреть.
— Есть последнее желание? Может, закуришь?
Почему никто не остановит, не заступится?!
Мои друзья и сослуживцы стояли у конюшни, ошарашенные, пришибленные…
Взвод солдат в строю, винтовки с примкнутыми штыками… Рослый взводник, блестящий козырек мятой фуражки… Они не должны видеть моих слез. Я пытался вытирать мокрые щеки плечом, то левым, то правым, руки-то были связаны. Потом приспособился: промокнул лицо о глину дувала. Хороший способ, рекомендую при необходимости.
— Так закуришь?
— Товарища Чугунова позови! Вот мое желание!
Подошла товарищ Усманова, секретарь трибунала, с папкой в руках. Проговорила сурово:
— Хватит, Надырматов. Товарищ Чугунов тебе ничем не поможет: голосовали единогласно.
— Я не все сказал! Я вспомнил! Нужно сказать очень важное!
Меня опять повели под руки в клуб. Но пришлось ждать: судили начпрода городской больницы за воровство продуктов питания. Я смотрел на двустворчатые клубные двери, выкрашенные в красный цвет, и воспринимал все вокруг как во сне. В голове сплошная мякина, ни одной мыслишки.
— Артык! — чей-то жаркий шепот. — Я двуколку подогнал… Попробуй, а?
Я оглянулся: бледное худое лицо Кешки Софронова.
— Помнишь, как раненых спасали от басмачей? Я опять прикрою. Ты прорвешься, ей-богу, прорвешься! — он крепко сжимал рукоять маузера. — А потом разберутся.
Я отшатнулся.
— Нет, нет, Кеша…
— Так ошибка же, ты видишь, Артык… Если тебя к дувалу, то меня и подавно без суда и следствия… Кому же тогда верить, паря? Как жить?
— Не должно быть ошибок, Кеша, — пробормотал. — Сейчас все наладится… образуется… мы же честно… мы же все заодно, и трибунальцы и мы…
Двери распахнулись, и упитанного начпрода потащили к дувалу. Его короткие, толстые ноги волочились по земле, будто тряпичные. Челюсть отвисла, из груди рвались невнятные звуки. Так его сразил страх. Начпрода я знал хорошо: хватали его за руку не раз, но всегда выкручивался, обещал исправиться… Но теперь я в смятении смотрел ему вслед, во мне появилась трусливая, неподходящая для бойца жалость.