По виду совсем ребенок, хотя четырнадцать лет — преклонный возраст для узбекской невесты.
— Все будет хорошо, — сказал я, опустив сетку.
Я уже пожалел, что увидел ее лицо. В неизвестности было как-то полегче. А тут вот жалость и еще что-то.
— Вот посбрасываем все камни, и табиб-ака обязательно похвалит. Его хорошее слово — тоже как лекарство.
— И он вылечит нас? — по-детски обрадовалась она.
— Ну, конечно.
Я уже почти верил, что табиб выберет меня и ее. И Худайбергена. И, чем черт не шутит, может, и злого старика?
Потом к нам присоединился Худайберген. С работой на трех наших полях мы разделались за несколько лихорадочных жарких часов, хотя на участке Худайбергена пришлось выколупывать камни из почвы.
— Как хорошо, начальник! — вырвалось у Худайбергена.
И он зажал свой рот ладонью.
— Все-таки узнал, гашишник?
— Кого узнал? Чего узнал? — запсиховал Худайберген. — Что вы такое говорите? Не понимаю я вас!
Теперь я не сомневался: именно его мы взяли однажды в притоне, сомлевшим от опия самого дурного качества. И, хотя за ним водились грешки, отпустили на все четыре стороны по причине слабого здоровья и пролетарского происхождения. Его отец трудился в железнодорожных мастерских и был членом профсоюза. Я сам и заполнял протокол, а Худайберген клялся, что начнет новую жизнь, полезную для трудового народа.
— Правильно делаешь, что не узнаешь, — похвалил я. — Долго жить будешь.
— Аллах воздаст вам по справедливости за ваши хорошие слова…
На его пергаментном, ссохшемся в комок морщин лице тлела жалкая рабья улыбка, но в словах ощущался какой-то намек. Хочет сказать, что в случае нужды шепнет на ухо табибу, мол, тут есть милиционеришка, которому надобно выпустить кишки, а не лечить. Так что не Худайберген должен был заискивать передо мной, а я перед ним.
Он то и дело морщился или корчился от внутренних болей. Ясное дело, ослабленный организм наркоманов — прибежище для самых разных болезней. Чахотка любит их не меньше, чем политкаторжан или, допустим, сознательных бойцов революции. Но после приступов боли и жалобных стонов он быстро встряхивался и какое-то время был ненормально шустрым и бойким. Тоже плохой признак…
Потом мы перешли на участок старика, чтобы настроить лоток.
— Может, не надо? — прошептал Худайберген, пряча глаза. — Это же басмач. Его имя Убайдулла-Вскормленный-Собакой. Он из пустыни…
Слышал я об этом Убайдулле. Живодер, одним словом. Так что хорошая компания подобралась в святом месте. Разве только Мамлакат исключение? Поразмышлять бы об этом…
Я подошел к старику. Он был очень плох, но смотрел со злобой.
— Не отчаивайтесь, поможем, — сказал я, но он, кажется, не слышал меня.
— Себе сделали… — с натугой просипел он. — А мне? — И попытался ударить меня клюкой. — Шакалы… когда вы только сдохнете?
— Ты сумасшедший старик, — обиделся я, — помешался от злобы. Ну, поговори ты как следует, найди в памяти хоть одно доброе слово!
И все же мы начали помогать ему, вернее, работать за него — под его недоверчивым, злобным взглядом. Мозг Убайдуллы, отравленный болезнью и прошлыми грехами, был настроен только на одну волну. Он не мог уже различать благо даже по отношению к нему.
В разгар работы из кибитки выглянул Садык.
— Ийе! Какие хорошие работники! Хозяин обрадуется!
Мы сползлись к кибитке, испытывая большую радость от трудовых успехов. Только курбаши остался кашлять среди камней. Мы уже не сомневались, что наша работа имела какой-то магический смысл.
Из кибитки вытекало тепло очага, пахло едой. Садык ел ячменную лепешку, размачивая ее в горячем чае, а мы сидели за порогом и смотрели ему в рот. Почему-то нам не полагалось есть, табиб запретил.
— Расскажи, как табиб-ака тебя лечил? — попросил я. — С чего начал, чем кончил, какой отвар давал пить…
— Расскажите! — прошептала Мамлакат.
Ее присутствие заметно волновало счастливца. Он то и дело бросал быстрый взгляд на чачван. По каким-то приметам он догадался, что Мамлакат не старуха.
Он рассказывал бестолково, но что-то можно было понять. В сущности, лечения и не было, лечения в привычном понятии. Его кормили вместе со всеми работниками самой обычной грубой пищей; никаких порошков, отваров, мазей не давали. Трудился он от зари до зари и по пять раз в сутки молился. И еще над ним издевались все кому не лень — жены, дети хозяина, его друзья и многие жители кишлака. Тоже какой-то обряд?
— Теперь я здоровый, сильный, — расхвастался Садык, — служу моему любимому хозяину с большой радостью. Когда вижу его, когда слышу его голос, хочется умереть и петь. Вот какой наш хозяин! — Он опять посмотрел на чачван. — Здесь будет мой дом, здесь вырастет большой сад. Если захочу, то возьму в жены достойную девушку, которую вылечит хозяин. Он даст денег на калым…
Я был научен во всем искать смысл. А в чем смысл этих лечебных унижений? Не ими же искоренили чахотку? Вот передо мной сидит полностью излечившийся человек, заплативший за свое телесное счастье рабством души. Если такой ценой можно выздороветь… то устоит ли кто?
В общем-то, знакомый закон бытия, против него я и бунтовал в революцию. И вот снова и снова должен решать именно эту задачу на своем жизненном участке. Значит, смысл всех этих препятствий, камней, молитв… в выяснении, насколько ты раб или можешь быть рабом? Только прошедших по рабскому ведомству отбирают для лечения? Только им разрешают жить? Только на таких есть смысл табибам тратить свое таинственное искусство, неподвластное наукам?
IV
— Чу, чу! — послышалось сквозь шум воды, и мы увидели грузную фигуру в полосатом чапане на косматой лошадке.
— Хозяин! — воскликнул Садык, и из его глаз брызнули струйки слез.
Поразительное зрелище — и на самом деле брызнули, оторвавшись от глаз. Он подбежал к хозяину, обнял его толстую ногу, обтянутую мягким ичигом с кавушем. Лошадка толкнула его в спину мордой.
Мы в оцепенении смотрели на неземное существо. Первым опомнился злой старик, он пополз к всаднику, не различая преград на своем пути.
— Шанияз-ака! Шанияз! — хрипел он и надрывался, и тянул к нему то одну костлявую руку, то другую.
Табиб как бы обволакивал собой седло и часть лошадиной спины. Его необъятная талия была слабо помечена многими поясными платками разных цветов. Большое лицо с заплывшими глазками подпиралось сложным нагромождением из литых тяжелых подбородков. На этом фоне совершенно лишней была небольшая бородка, подкрашенная усьмой до зелено-черного оттенка.
Для святого исцелителя табиб был слишком перекормлен. Я уже по опыту знал, что люди с такой чрезмерной внешностью или жадны до невозможности, все гребут под себя и в себя, или страдают какой-то жиропроизводящей болезнью. Странное ощущение испытывал я в тот момент первой встречи с Шаниязом Курбановым. Я ожидал чего-то другого, поэтому вроде бы разочаровался, но душа моя тем не менее трепетала. Я раздвоился.
Табиб разглядывал нас, не сходя с седла, и лицо его было равнодушно и спокойно. Потом он стал разглядывать берег сая, преображенный до неузнаваемости нашим героическим трудом. И сказал что-то Садыку, скупо шевельнув тугими красными губами. Садык побежал к нам, махая руками и брызгая слюной.
— Скорей, скорей! Надо работать!
— Успокойся, — сказал я ему. — Объясни. Хозяин недоволен нашим делом?
— Камней много! Надо таскать! — выкрикивал Садык, как безумный. — Не надо было делать желоб. Не надо брать палки!
— Надо руками таскать? — пытался я уточнить. — На себе?
Явно какое-то недоразумение. Подойти бы к Шаниязу и спросить его самого, что от нас требуется и в чем мы провинились. Может, Садык неправильно все понял? Но мои ноги вросли в землю, а душонка зашлась страхом при мысли, что я заговорю с божеством. Да и Худайберген с Мамлакат дергали меня за оба рукава.
— Не нужно, начальник!
— Будем работать, Артыкджан… мы просим вас…