— Значит, если…
— Помолчи, солдат.
Томительно тянулось время. Все в укрытии устали от ожидания. «Каково же Васильеву?» — наверное, не раз думал каждый. Но вот сапер подошел к укрытию. Круглое большеротое лицо осунулось и стало серым, как оберточная бумага. Он протянул офицеру на ладони два металлических стержня-взрывателя!
— Основное сделал, еще малость осталось… — И неожиданно жалобно произнес: — Дайте закурить, славяне.
Болтливый и шебутной сержант без головного убора (фуражку унесло в пропасть, когда ехал в машине) отдал ему раскрытую коробку «Казбека» с одной-единственной папиросой.
— Вот, товарищ капитан, для вас берег.
С верхнего этажа скал прорвалось яркое солнце, и туман над пропастью вспыхнул розовым пламенем.
Капитан с жадностью искурил всю папиросу до картона и, ни слова больше не сказав, покинул укрытие.
Кощеев почувствовал неловкость из-за глупой своей неприязни к саперу. Он вспомнил, что до сих пор не обулся, и начал втискивать ноги в ботинки.
Прошло еще время. В горах вспыхнула перестрелка, но тут же оборвалась. Автоматчики спустились на дорогу. Зацепин сообщил, что положили троих самураев отстреливались, сволочи, до последнего.
— А наших? — спросил Кощеев. — Наших сколько положили?
— Никого, слава богу. Научились лоб не подставлять…
Зацепин продолжал что-то говорить, говорил и сержант, и еще чьи-то голоса несли тревогу и холод. Кощеев сидел с закрытыми глазами. Он не спал, но голоса стали непонятными, неразборчивыми. Он ловил какие-то слова, чтобы оставить в себе хоть одно, чтобы потом обдумать и понять.
На дороге со стороны кумирни Трех будд послышалось урчание мотора. Показался джип со станковым пулеметом на треноге. Сапер снова сделал перерыв, и сержант побежал искать для него «казбечину».
Джип был патрульным — доставил корейцев из приграничной деревушки. Корейцы окружили женщину.
Уже в укрытии молодой кореец (странное выражение лица, вежливое и трагичное одновременно) объяснил, что женщина не из их деревни и что похожа на одну особу из Кондо, которая жила с жандармским офицером.
— Откуда вы знаете русский язык? — спросил офицер в меховой безрукавке. — Только честно.
— А что скрывать? — Голос корейца слегка дрогнул. — В Приморье я жил, в Шкотовском районе… А как сказали: надо ехать в Казахстан, ушел в Маньчжоу-го. Зачем мне Казахстан?
Он хотел еще что-то сказать, но в скалу с ревом и гулом ударил мощный шквал. Тотчас громовое оглушительное эхо переполнило горы, тайгу, каждую складку местности…
Жаркий вихрь еще закручивал в спираль влажную листву, пыль, мелкие камни, а люди уже бежали к месту взрыва…
Воронка была мелкая, и края ее — рваные, слоистые. Курилась она удушливым мутным дымком. Небо над воронкой очистилось от тумана. Черные листья падали с большой высоты, выписывая однообразные зигзаги.
…Какой-то солдат принес шинель.
— Твоя, что ли?
Кощеев снял бушлат и надел холодную шинель, от которой несло смрадным душком. Вдруг снял ее, ударил оземь и начал топтать.
— Не надену! Чтоб мне сдохнуть! Чтоб мне не видеть гражданки! Чтоб мне застрелиться в праздник!
Но приказали, и он замолчал. Приказали, и он надел эту шинель, с которой долго еще не расставался.
ОТДЫХ КОЩЕЕВА
Зацепин и Кощеев прибыли в лагерь трофейной команды уже под вечер. Старшина Барабанов, засучив рукава, гремел кастрюлями на пищеблоке — готовил ужин. Старый Чень кутался под навесом в солдатское одеяло. На столе перед ним стоял пустой котелок.
Зацепин доложил о прибытии. Старшина вытер ладони о не слишком белый передник и пожал каждому руку.
— Эх, Мотькин, Мотькин, — приговаривал он.
— Не смогли разминировать, — добавил Зацепин, глядя в сторону. — Сапер взорвался… И женщина тоже… Сказал: малость осталась. А малость-то, выходит, и была главной. Так рвануло…
Кощеев увидел распахнутую настежь дверь казармы и полосатый шест шлагбаума на земле.
— Передислокация, — пояснил хмуро старшина и потрогал усы. — Самурайскую пушку будем из-под земли тягать, а здесь — отбой. Трактора дали под пушку… Продолжается вторая мировая… А по радио передавали — Формоза уже сдается союзникам.
— Почему дед один? — спросил Зацепин. — Где остальные артисты?
Старшина тяжко вздохнул.
— Выражайся, Зацепин, как положено старшему бойцу.
— Артисты и есть, — сказал Кощеев. — Дурью маются, а из-за них…
— С такими настроениями, — грозно начал старшина, но замолчал, сел на перевернутую кастрюлю и вытащил из кармана кисет. — Не буду я вам лекцию читать, товарищи бойцы, вы, может, больше моего теперь в жизни понимаете. Как же сапер-то… неосторожно?..
— Говорят, если взорвался Васильев, то невозможно было разминировать, — ответил Зацепин. — Васильев его зовут.
— Как же, слышал. Капитан Васильев. Умелый был мужик… Орденоносец. Старшина помолчал, потом посмотрел на Кощеева. — Отправлю вас, парни, в подразделение вместе с дружками вашими — Посудиным да Поленницей. Какие с них теперь работники — душой уже на гражданке, самостоятельно демобилизовались. А рядового Одуванчикова вроде бы берут в пехотное училище.
Чень вдруг вылез из-за стола, подошел к ним.
— Здорова! — проговорил он с улыбкой и поклонился старшине. Потом показал пальцем на Кощеева: — Шибка плохой солдата… — И опять улыбнулся. — Шибко наказывай нада. Не наказывай — плоха.
— А я какой? — Зацепин едва сдержался от резкостей.
— Не шибка плохой, а он — шибка плохой. — Старик опять показал ни Кощеева и поклонился.
— Уйди, Кощеев, подальше от греха, — попросил старшина. — Международные отношения как-никак.
— Бей своих, старшина, чтоб чужие смеялись. — Кощеев поднялся с чурбана. — Ты посмотри, Барабанов, его даже не интересует, что там случилось, чем закончилось в горах-то…
Кощеев вошел в распахнутую дверь казармы, увидел ряды железных кроватей с голыми проволочными сетками. Подошел к своей — на ней тоже не было ни одеяла, ни тюфяка. Лег на сетку, хотел уснуть, но полезли откуда-то свербящие думы. Вот всегда так — едва останешься сам с собой, мозг начинает шпынять, что да как? Неужели Чжао прав? Неужели надо стать сволочью, когда бывалые люди просят? Стал бы ты на минуту сволочью, Кощей, и капитан Васильев был бы жив…
Кощеев и возмущался, и страдал, и чувствовал себя неуверенно. Получалось, сама жизнь диктовала: будь подонком и зверем, Кощей. Ну, что тебе стоит? На время ведь… Вон и умники с большой дороги, мирноделегаты, о том же говорят. Усекли суть вещей. Дальше тебя, Кощей, видят… Против жизни не попрешь. Может, быть сволочью — закон природы? Может, человек создан по скотским законам и никому не дано противиться им? Может, большой дальневосточный характер — это высшая мудрость, а дуракам вроде тебя, Кощей, она не по зубам?
Кощеев застонал, начал костерить неведомо кого самыми последними словами, но душа не отходила… Башка разламывалась от дум, а кого ни спросишь — будто на иностранных языках отвечают! Вот и студент, на что голова, а не добьешься толку. А как быть ему, неученому, у которого собственных мозгов не хватает? Где занять ума?
В какой-то миг Кощеев как будто взглянул на себя со стороны.
— Спятил, — проговорил он вслух. — Сковырнулся. Не о Фросе думы, а хрен знает о чем. Философ. Гегель из подворотни. Аристотель в обмотках… — Он подошел к двери, кликнул дневального. — Книжка есть какая-нибудь?
— Да все вроде бы искурили, — ответил молодой солдатик, посиневший от холода. — Разве только у студента. Я мигом! Еще недалеко утопали…
И вот Кощеев листает «настольную книгу студента», старательно обернутую вощеной бумагой из-под японской взрывчатки. На пожелтевшем от старости титуле — «Основы римского гражданского права», а чуть пониже — надпись карандашом: «Имей совесть, Иннокентий, не попорти реликвию, я обещал профессору, что верну. С уважением, Посудин».
— Реликвия! — хмыкнул Кощеев и прочел наугад: «Чужестранец долгое время не обладал в Риме и правосубъектностью, а в древности даже считался врагом и в связи с этим мог быть обращен в рабство…»