Один из съемочных дней нашего фильма совпал с каким-то очень важным университетским футбольным матчем. Все въезды и подходы к альма-матер обещали быть перекрытыми. И когда ЕЕ обратился к вахтерше университета с просьбой заранее на завтра взять ключи от нашего библиотечного зала, та одарила его нетипичным для американцев сканирующим взглядом снизу-вверх и неробко спросила: «А вы кто и что вам тут, собственно, надо?» – «Я профессор Евтушенко…» Фамилия профессора не вызвала никакой радости узнавания, и она попросила покинуть помещение. Взъерошенному (но все еще вежливому) ЕЕ пришлось связываться с руководством университета.
Здесь у него была та степень свободы, которой не было бы во многих больших городах. Его коллеги говорят, что в Талсе ЕЕ не привлекал к себе внимания и мог быть самим собой – в магазине ли, в ресторане, да где угодно.
Он называл Талсу пуповиной американской культуры и верил, что это место, где можно разглядеть настоящую Америку. Думаю, он не лукавил, когда еще в девяностых в местной прессе не раз восхищался тем, что его студенты не высоколобые циники, а сыновья ранчо, ковбои или нефтяники. Он уверял, что они не менее талантливы, но главное – более чувствительны и близки к Матери Природе, чем дети больших городов. В этом, разумеется, много личного. Провинциальная Талса и ее люди напоминали Евтушенко о его с рождения родимом пятне – его Сибири.
ЕЕ говорил мне, что скучает по деревне, что всегда, приезжая в Россию, стремится обязательно съездить куда-нибудь «вглубь». Уже потом, после всех наших встреч, снимая дополнительные сцены для нашего фильма, я побывала на станции Зима, откуда он родом… Я кое-что поняла. Он хоть и совсем не тяготился сложившейся судьбой (еще бы!), но, похоже, стремился к какой-то другой свободе всю свою жизнь. Стремился в свое детство.
Там, в Зиме, отголоски этого детства ЕЕ до сих пор живы. Я видела, как огромный старший прапорщик с романтическим надрывом пел под минусовку песню «Зима, зима» детям с бантами; там на второй день пребывания ты изнасилован гостеприимством – все зовут к себе ночевать и кормят до изнеможения (при зарплатах четыре тысячи рублей); там легко растрогать; там чиновник от культуры при первой встрече на протянутую руку отвечает объятием; там «на дорогу» принято совершать особые ритуалы – бабы отводят отъезжающего в сторону, страстно крестят и на ухо шепчут молитву; там любое окончание дела знаменуется выпивкой; там в домах топят так, что возникает кислородная недостаточность, а при -20 °C – безжалостные сортиры на улицах с дырой в полу…
Конечно, в Талсе признаки американской бытовой цивилизации никто не отменял, но люди – в смысле своей простоты, открытости и тепла – такие же провинциалы.
ЕЕ очень болезненно переживал, когда в России, часто не отвечавшей ему взаимностью, его обвиняли в отъезде за рубеж. «В России я живу, в Америке – работаю», – отвечал он всегда заготовленной формулой. Но в этом ответе, мне кажется, была неправда. Он действительно не покидал Россию и жил на две страны. При этом Талса – о чем он не очень любил говорить, чтобы, видимо, избежать недопонимания – тоже стала его домом…
Тут ЕЕ тоже пустил корни. Он любил Талсу за пусть и отдаленное, но родство с тем, что ему дорого, за схожую группу крови: «В ста верстах от столицы всех надежд… там всему на свете свой особый счет…»
6. Post Scriptum
В моих руках оказалось сокровище трудной судьбы. Пятьдесят часов разговоров СВ и ЕЕ обрастали съемками на двух континентах; в мегаполисах и глухих, забытых богом деревнях; в снегу по пояс и в сорокаградусную жару. Дополнением к этому триллеру служила охота по всему миру на документы, кинохронику и фотографии – уникальные находки случались и в огромных институциональных архивах, и в пыльных сервантах частных коллекционеров.
С СВ, который приложил немало усилий к созданию фильма, мы преодолели разрыв и теперь очень не любим вспоминать эту весьма болезненную для обоих историю. В общем, если не вдаваться в детали процесса – ведь важен лишь результат, – получилось трехсерийное кино под названием «Соломон Волков. Диалоги с Евгением Евтушенко». (В него вошла в лучшем случае треть диалога, тогда как настоящая книга представляет полное его содержание.)
Потом была премьера. Фильм не прошел незамеченным, ударив в какую-то болевую точку. Ожесточенные споры о нем неделями сотрясали Интернет. Предмета для статей (преимущественно разгромных) хватило на полгода. Девяносто девять процентов публикаций составляла нешуточная критика. Шквал критики… Волков? Ничего святого! Евтушенко? КГБ! Агент! Чушь! Враки! Никчемный сценарий! Девочка (то есть я) не справилась с материалом! Море ошибок! Не может быть, чтоб поэт ничего не сказал о Путине! Цензура! Заказ сверху! Как смели? Как осквернили! Неумное кино…
Развернулся немыслимый ад. Триумф с отрицательным знаком. Любое публичное обсуждение превращалось в балаган. Острота достигла такой силы, что в какой-то момент в приличной компании было неприлично затрагивать эту тему, как в хорошем обществе не принято говорить о политике. На фоне такого «задымления» лишь один журналист (Инна Ткаченко и «Искусство кино», спасибо!) связался со мной, чтобы «с ланцетом и пинцетом» узнать детали, понять соотношение сил и вдумчиво всё расставить на свои места.
От всего этого было нестерпимо душно. Внутри возникали сложные химические реакции. Поэтому попытка овладеть искусством молчания казалась мне единственной формой спасения. Много дней я не подходила к телефону, потом обнаружила в нем автоответчик с голосом ЕЕ, запись была оставлена сразу после премьеры.
Поэт звучал растерянно… Говорил спасибо, что, в общем, потрясен… говорил, что пока не понимает, как это все пережить… что получился неожиданный для него самого градус откровения, на который он даже не рассчитывал… не понимал, что это может быть большим кино огромной силы и оно застало его врасплох… что надо посмотреть, как будут теперь развиваться события… что ему позвонил Эрнст Неизвестный со словами восхищения, говорил, что плакал, хвалил его за смелость. У меня, помню, перехватило как-то в горле.
К тому моменту ЕЕ был мне уже не посторонний. Конечно, я прожила с фильмом тяжелый год и имею право на сентимент. Но дело не в том. За тот год я вдруг освободилась от плена стереотипов своего поколения – снобистского вируса скепсиса относительно Евтушенко… При такой точке обзора он был по-настоящему большим, чрезвычайно интересным в своей неоднозначности; его совершенно не обязательно было судить или крепко прижимать к сердцу, чтоб обнаружить у него множество прекрасных стихов, которые перестали знать etc…
На моих внутренних картах изменились масштабы. Стокгольмский синдром? Нет. Дзэн нового уровня с пониманием собственного «бедного невежества былого»…
Оказалось, что через два, три, четыре года про фильм не забыли, его продолжают цитировать. В воздухе что-то ощутимо менялось. И отношение к фильму со временем стало дрейфовать в диаметрально противоположную, позитивную сторону. ЕЕ – больше не нафталиновый персонаж из прошлого. Его смерть – как это часто случается в России – сотворила еще большую метаморфозу: он снова стал великим национальным поэтом.
Все эти годы за мной оставался долг. Еще в 2012-м я пообещала СВ, что из записанного материала мы с ним сделаем книгу. Но сначала за нее было больно браться, потом внутренний ресурс был исчерпан… Теперь, когда наконец дело сделано, вместо привкуса горечи есть понимание причастности к большому и нет ничего, кроме благодарности СВ и ЕЕ за мудрость и опыт.
«Что вас всегда утешает?» – «Понимание единственности жизни, Аня». Запомнила этот вздох ЕЕ. И еще запомнила, каким будничным был последний момент… После финальной съемки я помогла поэту зачехлить экзотический пиджак, упаковать реквизит – книжки, разложенные на столе, собрать его маленькую тряпичную сумочку, с содержимым которой я была хорошо знакома: пластмассовая тонкая расческа, капли в уши, перевязочные материалы… Он всё это небрежно сгреб, перевесил сумку через плечо, как-то спешно попрощался – торопился на лекцию, был его понедельник – и вышел, опираясь на трость, за дверь. «Пока!»