При воспоминании о тех днях у Азар заныло сердце. С какой радостью трудилась она на благо родины, как мечтала о новом, более справедливом обществе! С каким счастьем в душе возвращалась вечером на автобусе в Тегеран! Весь город, казалось, испытывал те же чувства – гудел и жужжал, переполненный радостным возбуждением, уверенный, что и настоящее, и будущее несут счастье. Словно на крыльях, летела Азар в тесную квартирку, где ждал Исмаил. Он всегда ее ждал: подходя к дому, она видела свет в окне – и сердце подпрыгивало от радости. «Исмаил дома!» – думала она, с улыбкой взбегая вверх по лестнице. Дома, ждет – и совсем скоро она окажется в его объятиях! Ее приветствовал запах вареного риса, и Исмаил выходил из кухни и крепко-крепко обнимал ее со словами: «Khaste nabaashi azizam!» – «Никогда не уставай, милая!» Потом она заваривала чай, и они сидели вместе у узкого окна, за которым шелестели во тьме деревья; Исмаил рассказывал ей о Карле Марксе, а она читала ему стихи Форуг Фаррохзад.
После революции прошел едва ли год, Азар и Исмаил были полны энтузиазма. Слезы радости выступали у них на глазах, голоса дрожали от восторга, когда они говорили о своей победе – победе народа над шахом, прежде неприкосновенным монархом: эта победа наполняла их надеждой. И все же они чувствовали: что-то пошло не так. Явились вдруг люди с суровыми лицами и гневными обличительными речами: твердили, что страна принадлежит Богу, что Бог требует от народа жить праведно и соблюдать святые законы – и людей этих становилось все больше. «Что происходит?» – спрашивала порой Азар у Исмаила в недоумении и тревоге. Эти суровые люди считали себя единственными законными наследниками революции, единственными неоспоримыми победителями. Преследуя то, что называли «контрреволюционной деятельностью», они громили университеты, закрывали газеты, запрещали политические партии. Их слово стало законом – и всем, кто не принимал новый закон, пришлось уйти в подполье. Как Исмаилу и Азар.
Азар с облегчением вытянула руки и ноги. Ее била дрожь; она никак не могла согреться. Акушерка, что помоложе, вышла из палаты, вернулась с одеялом, укрыла Азар – и та сжалась под одеялом в комок. Женщины вышли, тихо прикрыв за собой дверь.
Азар нырнула под одеяло с головой. Закрыла глаза, свернулась комочком, стараясь не упустить ни единой молекулы тепла. И долго, долго лежала под одеялом – бесформенной грудой изможденной плоти, без мыслей, почти без чувств.
Наконец, согревшись, она высунула из-под одеяла голову, а затем и плечи. У противоположной стены стояла другая кровать, пустая, со смятыми простынями и вмятиной на подушке. Как видно, совсем недавно там лежала пациентка. А рядом с кроватью на полу стояла тарелка с недоеденной порцией риса и зеленых бобов. Заметив ее, Азар вдруг осознала, как голодна. Она ничего не ела со вчерашнего вечера. Не сводя глаз с тарелки, она откинула одеяло и попыталась встать; ноги подогнулись, и она едва не упала. Вцепившись в спинку кровати, Азар осторожно опустилась на пол. Затем встала на четвереньки и поползла по холодному кафельному полу: сердце горячо и гулко колотилось в груди.
Чем ближе подбиралась она к тарелке, тем сильнее и смелее себя чувствовала, тем более охватывала ее решимость съесть все до последней рисинки. Да, она съест все – и не станет спрашивать позволения Сестры! Схватит эту тарелку – и схомячит, сожрет все до последней крошки! Сделает частью себя. Ей хотелось завладеть и рисом, и бобами, и самой тарелкой. Мелькнула даже мысль как-нибудь спрятать тарелку и забрать с собой в тюрьму. Ее подташнивало от голода, от собственной дерзости, от перспективы наконец поесть, от страха быть застигнутой за миг до того, как она протянет руку к тарелке – к сокровищу, в этот миг драгоценному, как сама жизнь. Упираясь локтями в пол, она старалась ползти быстрее.
Рис был засохший, холодный: сухие рисинки царапали глотку; ничем не лучше того, чем кормили в тюрьме. Но Азар продолжала есть, торопливо и жадно, хватая рис и бобы руками и засовывая в рот, с трудом пережевывая, не ощущая вкуса. Ела так, словно в любой момент еда может исчезнуть, испариться – и она вновь вернется в реальность, где ничего ей не принадлежит. Так и было: в любой миг могла войти Сестра и отобрать тарелку. Однако эти драгоценные секунды принадлежали Азар. В эти секунды она по-настоящему жила.
Женщина-врач в белом халате улыбнулась Азар, проверяя ее кровяное давление. Лицо у нее было круглое, добродушное, и странно выглядели на нем темные синяки под глазами. Сестра стояла по другую сторону кровати; кажется, ей совершенно не мешала черная чадра. Да и никому из них не мешала. Никому из Сестер. Все они ходили, жестикулировали, разносили по камерам обед, отпирали и запирали двери, надевали на заключенных и снимали наручники, завязывали глаза так легко и ловко, словно не было на свете одежды удобнее этих тяжелых слоев ткани, обвивающих тело крыльями летучей мыши. Много раз Азар хотела спросить Сестру о своей дочери – и много раз останавливала себя. Заметив ее волнение и радость, Сестра может отказаться принести ей ребенка – просто так, чтобы помучить. Азар придется быть послушной, быть терпеливой.
– Внутри разрывы, могла попасть инфекция, – проговорила женщина-врач, снимая с руки Азар аппарат для измерения давления. – Придется оставить ее здесь на два дня, не меньше.
Сестра смерила врача взглядом с ног до головы, явно стараясь выглядеть «начальницей». Получилось так себе. Слишком ясно в глазах Сестры, в складке ее толстых губ, в нечастой улыбке, обнажавшей отсутствие переднего зуба, просвечивала провинциальность. Бедная, пыльная деревушка в глуши, ленивые послеобеденные сплетни соседок, мальчишки, в пыли гоняющие мяч, мечты о цветном телевизоре. Образование не выше пяти классов. Но эта деревенская баба сделалась королевой революции, распростерла свою черную чадру над городом. И училась гордиться бедностью и невежеством – так же, как уже научилась гордиться чадрой.
– У нас есть все, что нужно, – холодно и безапелляционно ответила Сестра. – Мы о ней позаботимся.
Азар протянула под одеялом иссохшую руку, нащупала ногу врача и ущипнула, что было сил.
– Необходимо уничтожить бактерии у нее внутри, – ответила врач, глядя Сестре в лицо. Щипка она словно не заметила. – Потребуется несколько дней.
– У нас тоже все есть. Врачи. Больница. Лекарства.
«Неправда! – хотела закричать Азар. – Она врет, в тюрьме ничего нет, меня просто бросят в камеру и оставят гнить!» Но не издала ни звука – лишь снова ущипнула врача, изо всех сил, почти что вцепилась ногтями ей в ногу.
– Говорю вам, она нуждается в профессиональном медицинском уходе! – настаивала врач. Как видно, смысл щипков Азар был ей понятен. – Нужно следить за ее состоянием. У нее разрывы.
Сестра бросила на Азар сердитый взгляд, как будто в своих разрывах та была виновата сама. Азар бессильно уронила руку на край кровати. Сестра кивнула врачу на дверь, приказывая выйти, и пошла к дверям сама. Но прежде, чем врач отошла прочь от кровати, Азар схватила ее за руку.
– Ребенок?.. – прошептала она.
Врач накрыла ее стиснутую руку своей.
– Все хорошо. Не беспокойтесь. Вам скоро ее принесут.
Азар сидела на кровати, не сводя глаз с двери, и гадала, когда же ей принесут ребенка. Сидела, сцепив руки, дрожа от волнения, страха и гнева. Текли часы – и она начала терять терпение. Девять долгих месяцев дочь жила с ней вместе, росла внутри нее, Азар защищала малышку и выживала вместе с ней – и теперь казалось немыслимым, что ее здесь нет, что Азар не может взять ее на руки, прижать к груди, сказать, на кого она похожа больше – на маму или на папу.
Мучительно ползли минуты: Азар смотрела на дверь – и желание увидеть дочь росло в ней, вздымалось, как гора, распирая грудь и мешая дышать.
Солнце клонилось к закату; по стенам бежали длинные тени. Ухватившись за подоконник, Азар сумела встать и выглянуть в закрытое окно. Ей хотелось узнать, где она. Сквозь жидкую сероватую листву сикоморы виднелся мост, плотно забитый машинами. Сизый смог заволакивал небо, и еле слышно доносились через стекло автомобильные гудки. Стая птиц в небесах сделала широкую петлю и, опустившись, рассеялась по ветвям деревьев. Город изменился. Яркие краски поблекли, как будто огромная рука торопливо расплескала по бетонным стенам пятна побелки, стараясь скрыть… Копоть? Кровь? Историю? Войну, которой не видно конца? Беду, что дышит каждому в спину?