У меня было много друзей. Я училась в смешанной католической школе, где мальчики носили галстуки, а девочки – юбки в складку. Я была звездой хоккея на траве, а когда ты богат, атлетизм имеет собственный вид валюты. Я никогда не хотела строить планы, получать приглашения на вечеринки или на свидания на выпускном (хоть и всегда с одним и тем же толстым и забавным водоносом из команды по лакроссу) и не позволяла себе наслаждаться этим. Моя популярность, мои ночи под крышей башни Клиффорда – все это казалось бессрочным экспериментом. Будто каждый год меня подвергали переоценке: она нам нравится? Оставим ее?
Делаю глоток воды. В горле как будто песок от слишком частого чтения этого отрывка текста. Кто-то в толпе ошибочно принимает это за эмоции и тихонько охает.
– Так что я никому ничего не сказала, – резюмирую я. – Ни Эшли, ни Дженне, ни Кейтлин, ни моей приемной маме, ни Брюсу, ни даже толстому и забавному водоносу, с которым мы часто по секрету обсуждали наше пугающее чувство незначимости – когда я начала искать биологическую маму. Не хотела привлекать еще больше внимания к тому, что мое происхождение было другим, или заставлять маму думать, будто мне ее недостаточно, особенно когда мое желание встретиться с биологической мамой было связано не столько с установлением родственных связей, сколько с чистой паникой. Я хотела знать, стоило ли беспокоиться за свои клетки и нейроны, за слово «пендант», услышанное так ясно.
Мое удочерение было закрытым, что в 80-х, когда это произошло, очевидно, что-то да значило. В начале двадцать первого века, когда я начала поиск, интернет отличался от того, какой он сегодня, но можно было заплатить за проверку биографических данных, если имелось имя. А у меня оно было. Как-то раз, когда мне было семь, мы с мамой вернулись домой из кинотеатра и нашли оставленное экономкой сообщение: «Шейла Лотт, 12:47». Я бы никогда этого не запомнила, если бы не мамино побледневшее лицо, когда она предложила мне подняться в комнату и немного почитать. Она весь день провела на телефоне, ее страх периодически поднимался по двойной лестнице и прерывал мое тысячное чтение книги «Бизус и Рамона». После этого мне пришлось запоминать новый номер домашнего телефона, и я знала, что это из-за Шейлы Лотт.
На сайте Foundit.com было девяносто семь Шейл Лотт, после того как я вычеркнула всех старше сорока, осталось тридцать девять, после того как сузила поиск до тех, кто жил на Восточном побережье, – семнадцать. При стоимости в $24.95 за каждый отчет получилось бы $424.15 с кредитки водоноса (я вернула ему наличкой), если бы я не нашла ее с девятой попытки.
Как только загрузилась фотография, я поняла, что это она. У нас одинаковые суженные глаза, гладкие и полукруглые лбы. Если бы на этом снимке она улыбалась, уверена, у нее во рту были бы брекеты – такие же, которые сподвигли одного парня из моей школы убедить меня, что я красивее большинства белых девочек. Ей было тридцать два, младше моей приемной мамы на тридцать пять лет, – значит, она родила меня в пятнадцать. Ее дважды арестовывали за торговлю наркотиками. Еще там был адрес в Дойлстауне. Две недели спустя я сказала маме, что помогаю готовиться к весенним танцам в школе, и пересекла границу штатов на своем синем бумере. В тот день я не нашла свою маму – для этого понадобилось еще три попытки, – но нашла Алекса. Или, чтобы не портить автобиографическую достоверность, это Алекс нашел меня. Пять недель спустя он поставил мне под глазом первый синяк.
Я закрываю «Место эвакуации».
– Спасибо.
Лекционный зал в Библиотечном центре Гарольда Вашингтона взрывается аплодисментами. Эти аплодисменты, в честь моих мемуаров, отличаются от тех, что я получала за книги серии «Она с ним». Те чтения вызвали более живой интерес – с криками «Ого!» и «Упс!», которые мне всегда казались фальшивыми. Да, я часто выбираю для чтения более легкие абзацы в книге, сексуальные сцены, которые не начинались и не заканчивались низкосортным «а было или не было насилие?». Но в целом моя трилогия поднимала важные темы и задавала неудобные вопросы относительно личности, расы, власти и личной вины в циклическом характере насилия. Не перестаю удивляться, почему, чтобы работу женщины воспринимали всерьез, она должна сначала пролить кровь? И почему я так быстро вскрыла себе вены?
– Детка! – восклицает Винс, раскинув руки и распахнув рот, как бы говоря: «Не знал, что ты настоящий гений» Он мог бы просто наклониться над столом, чтобы поцеловать меня, но он подходит ко мне слева, чтобы оказаться прямо перед Canon 5D, на который записываются одиночные съемки. Моему редактору, Гвен, приходится освободить ему место, она стояла рядом со столом, где я подписывала книги, в готовности прогнать тех читателей, которые задержались на дольше, чем требуется на мою подпись и слова: «Большое спасибо за вашу поддержку».
Приподнимаю голову и впервые за несколько недель целую мужа в губы. После выхода мемуаров мне чаще всего задают один вопрос: что об этом думает Винс, беспокоит ли его то, что вымышленная пара из трилогии построена на моих первых отношениях.
«Между мной и мужем нет секретов. Он уже все знал». Вот какие слова я должна произнести. Но почему-то не произношу.
Обычно Винс не сопровождает меня в турне в поддержку книги – и меня это устраивает, – но если есть камеры, то он тут как тут, ведь это пассивный успех. Вся слава, и никакой работы. Гвен прозвала его хвостиком, и она совершенно права. Подпишите книгу у Стефани и сделайте селфи с Винсом, который стоит справа от ее стола. Даже серьезные толстушки не обходят стороной Инстаграм моего мужа, который в свои тридцать два уже лысеет.
– Очередь тянется аж до самого вестибюля, – шепчет мне Гвен, – а для контроля выделены два охранника. Никого не впустят в зал без покупки книги.
Я подготавливаю свою шариковую ручку от Caran D’Ache, и Гвен подзывает первого слушателя. Девушку не больше двадцати пяти лет, в ярко-желтом кардигане, натянутом до розового лифчика, что в тон неоновым мазкам на ее губах. Шрамы от акне испещряют ее подбородок и она?.. Да. Она уже плачет. В животе образуется пустота, глубокая, бесконечная, как туннель для печали длиною в мою жизнь.
– О, милая, – говорю я и, встав, обнимаю ее. Я сразу поняла: никаких шелковых блузок во время турне. Женщины их портят.
– Я хочу уйти, – всхлипывает она мне в плечо.
Ох. Так она из этих. Тех, кто все еще держится в надежде, что станет лучше. Из их признаний я могла бы связать самый уютный плед: «Я такая дура. Никто не знает. Мама сказала, это ничто в сравнении с тем, что делал с ней мой отец. Я должна быть благодарна. У него есть работа. Я просто драматизирую. Мне некуда пойти. У меня никого нет. Я такая дура».
Я такая дура. Темнокожие женщины в три раза чаще умирают от рук насильника, чем белокожие. Ужасно, что наше правительство не предпринимает никаких усилий, чтобы защитить нас. Через несколько месяцев на встрече с режиссером я планирую обсудить возможность оказания помощи темнокожим женщинам в освобождении от склонных к агрессии супругов. Мне кажется, это можно реализовать вместе с выходом фильма.
Я отстраняюсь и поглаживаю ее по плечу.
– Мы тебе поможем, ясно?
Я подзываю Гвен, которая «оснащена» номерами чикагских приютов для женщин и некоторых национальных горячих линий. Но эта девушка никуда не позвонит. Или, возможно, позвонит, но он все равно ее убьет. Когда Джен передает ей визитки, я вывожу в книге, которую ее заставили купить при входе в зал: «Ты не одна, ты не драматизируешь, ты имеешь право уйти от него».
Следующей подходит невысокая женщина. Сейчас почти июнь, но она утопает в тяжелом зимнем свитере, а значит, она либо замерзла, либо покрыта синяками. Она без улыбки передает мне книгу и называет свое имя – Джастина.
– Я знала вашу маму, – говорит она после того, как я подписываю ее книгу.
Вся очередь вмиг прекращает существовать. В зале нет никого, кроме меня и женщины, которая знала мою маму. Я была готова к этому во время подписания в Нью-Йорке, Нью-Джерси и Филадельфии, к давно потерянным родственникам, злящимся, что я вывесила грязное белье нашей семьи, к правдорубам с документами и полицейскими отчетами, которые пропустили фактчекеры. Но здесь, в Чикаго, перед камерами, я совершенно беззащитна и во власти этой слабой, холодной и, возможно, побитой старой женщины. Джастине на вид лет семьдесят с хвостиком, значит, она не может быть маминой ровесницей. Будь мама сейчас жива, ей было бы почти пятьдесят. Мне требуется невероятная смелость, чтобы задать простой вопрос: