"Кузнечик", - подумал Павлищев...
- Что вы на меня так пристально смотрите, - наконец не выдержал и спросил своего троллейбусного спутника Константин Стефанович.
- Да напоминаете мне друга детства, - настороженно ответил пассажир, до войны еще виделись, а потом потерял. Ваша фамилия не Стрельцов?
- Нет, а позвольте узнать вашу? - спросил Павлищев.
- Фролов, - с готовностью ответил собеседник.
- Вы не с Украины?
- Нет.
Помолчали. Троллейбус за это время успел остановиться. Окно загородила какая-то машина, а из репродуктора послышался неясный хрип.
Павлищев вышел из троллейбуса, и тут же ему в лицо освежающе и прохладно брызнул летний ветерок.
По дороге в булочную он еще раз вспомнил глаза своего троллейбусного собеседника и вдруг столкнулся с ним лицом к лицу. Оказывается, тот проехал остановку и теперь спешил к нему навстречу.
- Товарищ следователь, - возбужденно заговорил человек, - мне показалось, что вы меня узнали, когда про Украину спросили. Помните допрос в прокуратуре в Сорочинцах после войны? Кузнецов фамилия моя. Тридцать пять лет почти с того времени минуло, а забыть вас не могу. Глаза ваши запомнил, разговор ваш душевный и ... пистолет, что вы в ящик стола переложили...
И снова Павлищев перенесся мысленно в те далекие годы.
... Начался допрос. Сперва все шло просто. Имя, отчество, фамилия... Стояла напряженная тишина. Слова гулко отдавались в пустом помещении. Павлищев вдруг почувствовал, как что-то недоброе мелькнуло в глазах Кузнечика, и переложил пистолет из кармана в ближайший ящик стола. Ведь в ту пору в прокуратуре не было ни души, да и городок спал...
- А ведь я вас и в самом деле хотел тогда... убить, - возбужденно говорил Кузнецов, - да остановился, ведь вы фронтовик, и отец у меня оттуда не пришел, а потом, когда сидел, все думал: как же так, все по одной дороге идут, а я по другой. А ведь пришли-то к одному, к старости. А как выпустили, на завод пошел, сперва не взяли, да сумел доказать, что тот я, которого они знали, там и остался - в тюрьме. А теперь другой. Потом поощряли, мастером стал. Теперь на пенсии, сижу вот дома и прежнюю жизнь вспоминаю. Сколько времени упустил. О нашей встрече не могу забыть. И знал, что вас встречу. Чуял, и все. А что Фроловым назвался - испугался, как вы воспримете. Отец воевал, а я сидел. И покоя мне нет, что внуки подрастают, спрашивают: "Деда, а ты был на войне?" Страшно это.
Павлищев слушал, слушал сбивчивую и неуместную, может быть, в уличной сутолоке речь Кузнецова и вдруг улыбнулся. И протянул ему руку.
Робко пожал ее Кузнецов.
А потом они расстались. И вечернее светило видело, как один из только что стоявших на улице пожилых людей, улыбаясь пошел прочь, и солнце напрягло все свои предзакатные силы и заставило его прикрыть глаза рукой, а потом достать носовой платок и прижать его к глазам, а второго оно настигло сквозь стеклянную витрину булочной, куда тот забежал купить четверть "Паляницы" и половину "Бородинского".
Павлищев жив. Служит в прокуратуре. Кузнечик теперь - советник Генерального прокурора и постоянно ходатайствует о продлении Павлищеву срока "послепенсионного" пансиона... Оба старики!
АНАНКИНА ИЗ 4-й БРИГАДЫ
Евгений Михайлович никогда ни с кем ни о чем не разговаривал. В нашем Малеевском мирке это был, пожалуй, единственный человек, голоса которого не слышал почти никто. Иногда, правда, находились смельчаки, рискующие вовлечь его в беседу, но они быстро выходили из игры, поскольку Евгений Михайлович чаще всего недослушивал и полфразы, вставал и уходил. Кое-кто из местных дам не в шутку принимался было обижаться на него, но из этого тоже ничего поначалу не получалось, поскольку мало кто знал его имя. А как же можно обижаться на неведомого человека.
- Кто этот необщительный мужчина, у которого такой тяжелый, гнетущий взгляд и кожаный пиджак? - спрашивали они милого молодого человека, - они видели, что он был уже дважды за сегодняшнее утро удостоен полутораминутной беседой с непостижимым им необщительным субъектом.
- Как это кто, - недоумевал молодой человек, и озорной взгляд его становился серьезен, - как это кто? Это же академик Мигдал, Аркадий Бенедиктович.
И дамы, удовлетворенные таким ответом, уходили.
Но Евгений Михайлович ни Мигдалом, ни тем более академиком не был, а был он грустным, погруженным в свои размышления писателем, которому совершенно чужды были мирские заботы, суета и недолговечность ее.
Он был тем не менее одним из столпов, на которых держался зыбкий Малеевский мир. Он был обрамлен ореолом пушистых седых прядей, похожих на смеющуюся неистовость волос Медузы Горгоны. Однако это не были волосы мифического существа, как не были они и волосами рождающейся Венеры. Это были космы мудреца, и их обладатель, хотя и был импозантен, к несчастью многочисленного общества дам, не поддавался не только изучению внутреннему, но даже лицезреть его было почти что немыслимо, ибо распорядок его дня, как будто нарочно, не соответствовал распорядку дня других, пребывающих с ним на одном отрезке времени и пространства.
Но вот однажды, на вторую неделю совместного бытия недоумевающих и теряющихся в догадках отдыхающих и размышляющего над суетностью последних автора этого рассказа, произошел из ряда вон выходящий случай. Сидя за столиком в большом зале с колоннами и потыкивая маленькой вилкой в пережаренную рыбу, Евгений Михайлович вдруг заговорил. Его соседи по столу, которые доселе были удостоены лишь легким кивком приветствия с его стороны, немедленно отложили все дела, впрочем, ясные, те, которые обыкновенно и делаются в столовой рафинированного Дома творчества, как-то: прекратили чистить столовым ножом ногти, снимать двумя облаченными в золотые перстни пальцами белок с яичницы-глазуньи, прекратили также ковыряние вилкой в затылке, и взоры их немедленно обратились к заговорившему собеседнику.
- Между прочим, - сказал Евгений Михайлович, - закончив, наконец, размазывать большую порцию картофельного пюре по маленькой тарелке, - между прочим, сегодня мне рассказали любопытную историю.
Здесь Евгений Михайлович впервые за все время пребывания в Малеевке окинул взглядом просторный зал с колоннами и вдруг обнаружил присутствие других особей Гомо сапиенс. Это его немного разволновало, и он предположил продолжить историю после обеда, но было поздно, со всех концов зала, завороженные голосом, который был им слышен, к столику Евгения Михайловича стекались люди. Многие несли с собой стулья, иные побежали в свои коттеджи за магнитофонами и фотоаппаратурой, а третьи, у кого не было ни того ни другого и которые не позаботились вовремя о стульях, остались стоять, забыв об обеде, венчающем его лимонном желе, похожем больше на щит Давида, чем на блюдо, о недописанных романах и поэмах, о своих женах, дочерях, возлюбленных, а также о самих себе.