Математичка оставила нам и вполне приличную лодку. Ночью мы выплывали на середину озера, ложились и засыпали, а к рассвету возвращались назад. Однажды утром – в одно прекрасное утро! – мы увидели у воды нашу математичку. Загорелую до полной неузнаваемости. Только зубы остались белыми.
Люция (для всех) осталась жить у подруги, а я (всерьез) поселился в палатке на берегу. Однажды начальник увидел, как из нее выбиралась Люция:
– Вы обалдели? Тут дети ходят!
Большой моралист. Коллега. С другой стороны, он прав: здесь у всего есть глаза. По вечерам мы ходили в парк. Люция вечно съезжала на литературные темы. Я-то не сомневался, что и она окунает перо в свою кипучую кровь, но едва заикнулся об этом, она вспылила, как будто ее обвинили в самом мерзком грехе.
– Писать после них?
Я понял и замолчал. Она обвиняла меня в неразвитости и нелюбви к русской литературе. Я ссылался на молодость и слабое знание русской литературной речи, – а Люция же подростком попала в Клайпеду, где без того языка, которым разговаривал Ленин, шагу не ступишь. Так она говорила.
Лето подходило к концу. Дети и те поскучнели. Вянули и опадали еще зеленые листья липы. Все практикантки успели стать коллегами начальнику лагеря. Ящерицы отрастили новые хвостики и грелись на последнем горячем солнце. Предчувствуя осень, печально выли на слепую луну все местные тузики, шарики и полканы. А мир переводил дыхание: русские утвердили у власти собственных марионеток, крови не было. Мир лицемерно соболезновал чехам и даже словакам, диссиденты ковали железо, строчили эссе и зачитывали их вслух на Europa Libera и прочих радиоголосах. Работы хватило всем, кагэбэшникам тоже. Я удивился, когда преподаватель истории, некто Камблявичюс, светлая голова, вполне серьезно сказал: «Чего этим чехам неймется? В сто раз лучше живут, чем мы, и все мало…» Даже более крепко Покрепче выразился, ну да ладно.
Я был благодарен Люции за многое. Что не талдычила про любовь. Ничего не просила. Что литературными экскурсами не раздражала, а они пошли, скорее, на пользу. Я нашел общий язык с подростками, они даже стали ко мне иногда прислушиваться. Я делал вид, что не замечаю курения, не обращал внимания, что вечерами они пробирались к девочкам на побывку. Был убежден, что там ничего не случается – стайками приходили, стайками уходили. Тут важнее всего таинственность и запретность, но начальник за все за это ответственность возложил бы сперва на меня, а потом уже на себя. Часто приезжало передвижное кино, мы с Люцией ходили, по ее выбору, только на лучшие фильмы, так я увидел «La Strada»[20] и еще один итальянский – «Они шли за солдатами». Об армейских шлюхах. До сих пор вспоминаю мелодию, на которой держался весь этот фильм. Немцы там выглядели серьезными, но все равно жестокими и неумными; остальные мужчины, как всегда на войне, – кобели и дубины. Возвращаясь к двум этим фильмам, всегда вспоминаю Люцию, это была моя первая настоящая женщина, я к ней привязался. Старше была чуть-чуть, а утешала как мама. Что не стоит изводить себя по пустякам. Что дела мои с Эльзой наладятся, – в последний день Gaudeamus’a мы сильно повздорили из-за какой-то там ерунды, а я не стал потакать очередному капризу. Ну ладно. Люция была достаточно опытна, но не развращена, кроме того, обладала замечательным чувством юмора. Здесь ей делалось тесно. Знала: долго в таком городке она не задержится, потому и чихала на местные заповеди, тем более что не богини горшки обжигают. Она была жаркой, как преисподняя, так мне тогда казалось. Все у нее превращалось в шутку или в поэзию, и я до сих пор ей благодарен ей за это. Пылающий можжевельник. Издалека, из какого же далека он виден! Она рассказывала о звезде литовской поэзии, восходящей из этих мест, – называла даже деревню: «Такой маленький, черный, противный, но ты послушай!» Какой огонь выбивается у него из ноздрей! Мне было плевать: хоть батраком за бесплатно, лишь бы продлился день, а заодно и лето. Вернешься в город, утешала Люция, Эльза сама к тебе прибежит, спорим? – А ты? – чуть не плача спрашивал я. И целовал ее узкие губы и узенькие глаза.
До конца каникул оставалось три дня. Каунасские мамы снарядили автобус и заранее увезли своих чад. За водкой к последнему пиршеству пришлось посылать аж в Гродно – литовцы на случай войны скупили все до последней бутылки, даже на складах. В тот день, когда было объявлено, что вечером весь персонал отправляется на озеро ловить раков, дальний конец которого уже относится к Польше, – оцените доверие местной погранзаставы! – в городок с хриплым урчаньем вкатился автобус, привлекший внимание всех, кто видел его: очень длинный, с какими-то странными выпуклыми боками, неповоротливый и облезлый. Он еле взбирался даже на самую плевую горку, но все же заехал в парк и остановился под липами недалеко от футбольных ворот. Его провожали глазами все: святоши у входа в костел и пропойцы у дверей забегаловки. Какой-то непассажирский, засомневалась местная публика, но лагерный врач сразу определил: флюорография. Всем будут просвечивать легкие. И назвал этот автобус официально: передвижная рентгеновская установка. Мы потопали к озеру, наловили несколько ведер раков, тут же на берегу их варили, пировали, плясали, угощали раками пограничников, а про этот автобус, конечно, совсем забыли. Я первый раз увидел Люцию пьяной – она хлюпала носом, как первоклашка, не давала себя успокоить и подойти не давала. Потом сиганула в то самое озеро, поплавала туда и сюда и выскочила на берег мокрая и веселая. Дрожала, присев у костра, и пожирала раков, как будто сто лет не ела. Поздней ночью вернулись в лагерь. Люция ушла одна. К математичке. Я забылся рядом со сторожем и шофером.
Весь городок уже знал: будут просвечивать легкие. Автобус не исчезнет до тех поры, пока на экране его рентгеновского аппарата не возникнет грудная клетка последнего здешнего жителя. Государство не потерпит и не поймет уклонистов от профилактического осмотра, – по мнению государства, это сродни саботажу и, хуже того, вредительству. Поэтому даже тот, кто чувствовал себя совершенно здоровым, понял: от просвечивания не уйти!
Городок по-своему взволновало появление автобуса; не сказать, что обыватели были потрясены или выбиты из привычного ритма, нет. Но мужики, наговорившись в пивном павильоне, уже подгребают поближе, стучат по покрышкам, негромко спорят о скорости и проходимости этого драндулета. Любопытно и что там внутри, но однако автобус был заперт, а небольшие окна задернуты бледно-желтыми занавесками. Чтобы, избави Господи, не просочился свет снаружи.
Персонал Rontgenовской станции был невелик. Нет, скорей, экипаж или команда. Сам не знаю, почему я этот автобус сравнил с кораблем. Кажется, рентгенологи тут уже бывали, ибо потому что курсировали по городу без расспросов: что и да где. А с другой стороны, что чего расспрашивать – все как на ладони: костел, забегаловка, сельсовет, две конторы, три магазина, баня, лесопилка, школа, аптека. Ну еще хозтовары, но чужие туда не совались. Команда: врач-рентгенолог, моложавый мужчина, водитель и лаборантка, совсем дитя. Это дитя вечно сопровождал шофер – прокаленный солнцем верзила с соломенной шевелюрой. Парочка сразу облюбовала мостки, принадлежавшие лагерному завхозу Камблявичюсу, сидела там с удочками, а к автобусу являлась только по вечерам, когда на парковой танцплощадке располагался местный молодежный ансамбль – две электрогитары, выпиленные из досок, да трескучая ударная установка. А доктор? Доктор напялил серый, свежевыглаженный костюм и не мешкая направился к почте. Общественность не замедлила удостовериться: по телефону звонил в столицу и отослал перевод на тридцать рублей какой-то «-ене»[21]. Поскольку фамилия доктора Бладжюс, а деньги должна была получить некая Аугустинене, все единодушно решили: он алиментщик. Хоть и совсем не похож на бабника. Насчет алиментов сложилось три мнения. Первое: изображает порядочного – серый костюм, сорочка белее снега, – а где-то детишки плачут без папы! Второе: везет же некоторым. И третье мнение, уже вполне благосклонное к Бладжюсу: раз алиментщик, стало быть, разведен. А разведен, это значит свободен. Если свободен, тогда вперед! Этой безнравственной версии придерживались немногочисленные местные тридцатилетние барышни – уже опаленные жаром любви или готовые к опалению, но в силу отсутствия принцев пребывающие в опале, как палые листья. На момент прохождения Бладжюса в сторону почты все они, как одна, упивались последним солнцем на местном пляже и были отлично видны.