Напоминание о столь низменных потребностях, присущих жалкому человеческому роду, крайне оскорбило чувствительную натуру мэра и более того – унизило его как человека и должностное лицо. Но поскольку все согласились с папашей Планта, г-н Куртуа решил последовать общему примеру. Однако, бог весть почему, у него совсем не было аппетита.
И вот судебный следователь, мировой судья, доктор Жандрон и мэр уселись за стол, на котором еще не высохло пролитое убийцами вино, и принялись за наспех приготовленную трапезу.
V
Лестница наверх охранялась, но в вестибюль вход был свободный. Оттуда доносились шаги, какая-то возня, шепот; время от времени весь этот шум перекрывался властным голосом жандарма, пытающегося удержать толпу в рамках приличий.
Иногда в приоткрытых дверях столовой появлялась боязливая физиономия: кто-нибудь из зевак похрабрее решался посмотреть, как едят «судейские», а заодно подслушать хоть несколько слов, чтобы, пересказав их остальным, похваляться этим.
Но «судейские», если воспользоваться терминологией орсивальцев, вели самые незначительные разговоры, не забывая, что двери открыты, а вокруг стола снует лакей. Потрясенные чудовищностью преступления, встревоженные его загадочностью, они замкнулись и таили свои впечатления в себе. Каждый мысленно прикидывал, насколько справедливыми могут оказаться его подозрения.
Г-н Домини ел и одновременно приводил в порядок записи: нумеровал страницы, отмечал крестиками наиболее доказательные ответы, чтобы положить их в основу донесения. Пожалуй, из всех четверых участников этой мрачной трапезы он был самый спокойный. На его взгляд, преступление было не из тех, что доводят следователя до бессонницы. Повод ему ясен, а это уже немало, у него в руках два преступника или, на худой конец, соучастника преступления – Подшофе и Гепен.
Папаша Планта и доктор Жандрон сидели рядом и беседовали о болезни, ставшей причиной смерти Соврези.
Г-н Куртуа прислушивался к шуму на улице.
Весть о двойном убийстве разлетелась по деревне, и толпа росла с каждой минутой. Она заполнила двор и вела себя все более дерзко. Жандармы не могли справиться с нею.
Для мэра Орсиваля настал момент показать себя.
– Надо образумить этих людей и заставить разойтись, – заявил он, вытер губы, бросил свернутую салфетку на стол и вышел.
Да, настало время заняться этим. Уже не было слышно даже голоса бригадира. Несколько наиболее отчаянных зевак пробовали отворить двери, ведущие в сад. Появление мэра не смутило толпу, однако удвоило энергию жандармов – вестибюль был очищен. Но какой ропот вызвали эти действия властей! И какой появился великолепный повод произнести речь! Г-н Куртуа не упустил его. Он был уверен, что красноречием, словно ведром ледяной воды, охладит возбуждение, столь несвойственное его подопечным.
Г-н Куртуа стоял на крыльце, заложив левую руку за вырез жилета и размахивая правой, – в горделивой, непринужденной и скульптурной позе, достойной великого оратора. Эту позу он принимал у себя в муниципальном совете всякий раз, когда, встретив неожиданное сопротивление, укрощал упорствующих и добивался торжества своей воли. Именно так в «Истории Реставрации» изображен Манюэль[4] в момент, когда он произносит знаменитое: «Арестуйте его!»
До столовой его речь долетала в отрывках. В зависимости от того, вправо он поворачивался или влево, голос его либо звучал ясно и отчетливо, либо уносился в пространство. Начал г-н Куртуа так:
– Господа! Дорогие мои подопечные! Преступление, небывалое в анналах Орсиваля, обагрило кровью нашу мирную, честную коммуну. Я разделяю вашу скорбь. Я понимаю ваше лихорадочное возбуждение, ваше законное негодование. Так же, как вы, друзья мои, и даже больше я любил и почитал благородного графа де Тремореля и его добродетельную супругу. Они были добрыми гениями нашего селения. Вместе с вами я оплакиваю их…
– Уверяю вас, – говорил в это время доктор Жандрон папаше Планта, – описанные вами симптомы не такая уж редкость при плеврите. Часто, решив – болезнь побеждена, прекращают лечение и вскоре убеждаются, что ошиблись. Острое воспаление переходит в хроническое и усугубляется пневмонией и чахоткой.
– …Но ничем нельзя оправдать, – продолжал мэр, – неуместные и шумные проявления любопытства, которые мешают отправлению правосудия и являются нарушением закона. Что значит это необъяснимое сборище, эти многоголосые выкрики, гул, пересуды, эти преждевременные выводы?
– Несколько раз, – говорил папаша Планта, – собирали консилиум, но, к сожалению, это ничего не дало. Жалобы Соврези были крайне странными и необычными. То, что он говорил о своих ощущениях, было до того невероятно и, простите меня, абсурдно, что это сбивало с толку самых опытных врачей.
– Р. из Парижа смотрел его?
– Смотрел. Он приезжал каждый день и нередко оставался ночевать в замке. Я не раз видел, как он, озабоченный, шел по главной улице к нашему аптекарю, чтобы проследить за приготовлением прописанных лекарств.
– …Сумейте же сдержать, – выкрикивал г-н Куртуа, – свой праведный гнев, успокойтесь и сохраняйте достоинство!
– Без сомнения, ваш аптекарь, – заметил доктор Жандрон, – весьма толков, но у вас в Орсивале живет человек, который даст ему сто очков вперед. Славный малый, торгует лекарственными травами и умеет сколачивать деньгу. Его фамилия Робло.
– Костоправ Робло?
– Он самый. Подозреваю, что он тайком и лечит, и делает лекарства. Весьма неглуп. Впрочем, учил-то его я. Больше пяти лет он был у меня помощником в лаборатории, да и сейчас, если мне предстоит тонкая работа… – Тут доктор замолчал, пораженный тем, как переменилось доселе невозмутимое лицо собеседника. – Что с вами, дорогой друг? Вам худо?
Судебный следователь оторвался от бумаг.
– Действительно, – промолвил он, – господин мировой судья так побледнел…
Но папаша Планта уже справился с собой.
– Пустяки, совершенные пустяки. Просто мой треклятый желудок дает себя знать всякий раз, когда я не поем вовремя.
В заключительной части речи голос г-на Куртуа поднялся до немыслимых высот. Да, мэр Орсиваля поистине превзошел себя.
– …Возвратитесь в мирные жилища к своим заботам и трудам. Не бойтесь – закон охраняет вас. Правосудие действует: двое из совершивших это страшное злодеяние уже в его руках, и мы вышли на след их сообщников.
– Среди нынешней прислуги, – заметил папаша Планта, – нет никого, кто знал Соврези. Всех слуг постепенно сменили.
– Естественно, – ответил доктор. – Господину де Треморелю не доставляло удовольствия видеть старых слуг.
Их беседу прервало возвращение мэра. Глаза его сверкали, лицо пылало, лоб был покрыт капельками пота.
– Я доказал им, что их любопытство неприлично, и они разошлись. Бригадир доложил, что с Филиппом Берто хотели расправиться: общественное мнение редко ошибается…
Тут мэр обернулся на скрип отворяющейся двери и оказался перед человеком, лицо которого невозможно было рассмотреть, в таком низком поклоне он склонился: локти вверх, поля шляпы чуть ли не касаются груди.
– Что вам угодно? – грозно спросил г-н Куртуа. – По какому праву вы вторглись сюда? Кто вы такой?
Вошедший выпрямился.
– Я – Лекок, – ответил он с наиприятнейшей улыбкой. Однако, увидев, что его фамилия не произвела на присутствующих никакого впечатления, пояснил: – Лекок из уголовной полиции, прислан префектурой по телеграфному запросу в связи с настоящим делом.
Это заявление явно озадачило всех, даже судебного следователя.
Известно, что во Франции каждому сословию присущ свой особый облик, нечто вроде примет, по каким их распознают с первого же взгляда. Возникли условные типы представителей любой профессии, и его величество Общественное мнение, единожды восприняв такой тип, не допускает и мысли об отклонении от него. Кто такой врач? Солидный человек в черном, с белым галстуком. Господин с изрядным брюшком, на котором позвякивают золотые брелоки, может быть только банкиром. И всякому известно, что художник – это кутила в мягкой шляпе и бархатной блузе с огромными манжетами.