В этом каскаде восторженных характеристик выразилось уже сложившееся восприятие Крылова как национального классика, признанного олицетворения русского начала в литературе.
Автор статьи в «Живописном обозрении», Николай Полевой, вечером 7 ноября был среди гостей Карлгофа. Он мог напомнить присутствующим о том, что приближается день рождения Крылова: в его заметке утверждалось, что баснописец родился 2 февраля 1768 г.[60], из чего следовало, что вскоре ему исполнится 70 лет. Супруга Карлгофа, Елизавета Алексеевна, вспоминала:
Посреди оживленного застольного разговора муж мой взял Крылова за руку и сказал, что имеет до него просьбу. Тот отвечал, что непременно исполнит ее, если это только в его воле. «Так вы будете у нас обедать второго февраля?» Крылов немного задумался, наконец смекнул, в чем дело, поблагодарил моего мужа и обещал быть у нас 2 февраля. Мы тут же пригласили на этот день всех присутствующих[61].
Таким образом, первоначальный замысел крыловского праздника укладывался в традиционную рамку званого обеда в частном доме. В семействе Карлгофов подобные обеды не были редкостью. Согласно мемуарам хозяйки дома, 28 января 1836 г. в честь прибытия в Петербург Д.В. Давыдова они собрали у себя всю «литературную аристократию», в том числе Крылова. Впрочем, никакого специального чествования знаменитого гостя в тот вечер не происходило: за столом «много толковали о мнимом открытии обитаемости Луны», беседовали о литературе и читали стихи – однако вовсе не Давыдова[62]. Еще один подобный обед был дан примерно через год, в начале Великого поста 1837-го, по случаю переезда в столицу состоятельного и просвещенного москвича Ю.Н. Бартенева; этот обед был замечателен присутствием на нем «литераторов всех партий»[63].
Шутливо-фамильярное предложение Карлгофа недаром озадачило баснописца: как и немалая часть его современников, он не имел обыкновения отмечать день своего рождения. Между тем для самого хозяина дома эта мысль вполне естественна: ему, в силу немецкого происхождения, была близка протестантская праздничная культура, заметно отличавшаяся от тогдашней православной. Прием в честь Крылова, несомненно, послужил бы украшением литературного салона Карлгофов; имелись все основания рассчитывать, что именитый поэт примет приглашение, поскольку дом Олениных, где он на протяжении многих лет был своим человеком, в это время из-за тяжелой болезни хозяйки закрылся для гостей[64].
Так уникальное стечение целого ряда обстоятельств открыло новую перспективу литературного бытия Крылова. Отныне его имя и репутация зажили отдельной жизнью, в которой формальный повод биографического характера приобретал большее значение, чем привычки и намерения самого поэта.
5
«В январе мы начали уже помышлять об обеде, который хотели дать у себя в день рождения Ивана Андреевича ‹…› Мы часто говорили с мужем об этом обеде, начали даже делать список тех, кого хотели пригласить», – вспоминала Е.А. Карлгоф[65]. Но этим планам не суждено было реализоваться.
17 декабря 1837 г. катастрофический пожар уничтожил Зимний дворец. Это событие на следующие несколько месяцев стало определяющим для общественных настроений в Петербурге. В годовом отчете III Отделения подчеркивалось: невиданное бедствие «послужило новым доказательством того сердечного участия, которое народ всегда принимает и в радостях, и в печалях венценосцев своих. ‹…› Горесть сия глубоко и искренно разделялась всеми сословиями жителей. ‹…› На другой же день купечество здешнее и некоторые дворяне просили принять пожертвования их на постройку дворца»[66]. Все это окрасило конец 1837 и начало 1838 г. в экстатически яркие официозно-патриотические тона.
На таком фоне власть неожиданно продемонстрировала глубокое недоверие к литературному сообществу. В отличие от купечества, дворянства и простого народа, которым не возбранялось проявлять верноподданнические чувства, журналисты и писатели, вследствие жестких цензурных ограничений на упоминание пожара в печати, оказались практически лишены возможности выразить свою общественную позицию[67]. Связанное с этим ощущение принудительной исключенности, очевидно, подхлестнуло тягу литераторов к официальному признанию их «сословия», обладающего, подобно другим общественным группам, собственной, весьма значимой для государства миссией. И здесь фигура Крылова оказалась идеальным объектом, вокруг которого литературное сообщество могло сплотиться.
Не последнюю роль в возникновении самой возможности подобной консолидации сыграло отсутствие Пушкина. С его гибелью нарождающаяся корпорация лишилась альтернативного «центра силы», олицетворявшего индивидуалистическое начало в литературе, подчеркнутое «самостоянье» писателя, в том числе и по отношению к власти. «Пушкин соединял в себе два единых существа: он был великий поэт и великий либерал» – эта формулировка из отчета III Отделения за 1837 г.[68] отразила представление о двойственности Пушкина, отчетливо контрастировавшее с распространенным представлением о единоцельности Крылова. Подчеркнуто лояльный Крылов, живое воплощение патриархальной народности, остался после смерти Пушкина единственным безусловным авторитетом.
Еще одним фактором, сформировавшим контекст крыловского юбилея, стала кончина в Москве 3 октября 1837 г. И.И. Дмитриева. Давно отошедший от активной литературной деятельности поэт до последних дней воспринимался литературным сообществом в качестве патриарха русской словесности. С.П. Шевырев писал в те дни: «Рождению литературы нашей нет и столетия: если бы Дмитриев прожил еще два года, то мог бы праздновать в 1839 году[69] юбилей русской поэзии как старший ее представитель»[70]. Эта смерть подвела черту под давнишним спором о сравнительных достоинствах обоих баснописцев[71], и соответствующий статус естественным образом перешел к Крылову. Отныне его положение как единственного живого классика русской литературы стало совершенно бесспорным.
Не случайно Жуковский в приветственной речи на крыловском празднике соединит в едином пантеоне российской словесности самого юбиляра с ушедшими Дмитриевым и Пушкиным:
Выражая пред вами те чувства, которые все находящиеся здесь со мною разделяют, не могу не подумать с глубокою скорбию, что на празднике нашем недостает двух, которых присутствие было бы его украшением и которых потеря еще так свежа в нашем сердце. ‹…› Воспоминание о Дмитриеве и Пушкине само собою сливается с отечественным праздником Крылова[72].
Во второй половине января 1838 г. происходит знаменательная трансформация замысла, родившегося у Карлгофов. В кружке Кукольника возникает идея вместо частного обеда по случаю дня рождения баснописца устроить публичное празднование 50-летия его литературной деятельности. Возможно, это был отклик на мысль о столетнем «юбилее русской поэзии», чуть ранее вскользь высказанную Шевыревым, причем отклик, переводящий абстрактную идею некоего общелитературного праздника в практическую плоскость.
«В начале 1838 года Крылов в разговорах как-то вспомнил, что за пятьдесят лет пред сим, именно в феврале 1788 года, он напечатал первую свою статью в “Почте духов”. При рассказе об этом в пиитической голове Н.В. Кукольника вспорхнула счастливая мысль юбилея ветерана русской словесности», – писал семь лет спустя Булгарин[73]. Сейчас первой публикацией Крылова считается басня «Стыдливый игрок», опубликованная как раз в 1788 г., правда не в «Почте духов» (этого журнала еще не существовало), а в «Утренних часах», и не в феврале, а в мае. Между тем авторы всех статей о юбилее, вышедших по горячим следам, упорно умалчивали о том, какое именно произведение знаменитого баснописца было взято за точку отсчета. Очевидно, в вопросе о дате начала литературной деятельности Крылова в тот момент не было ясности.