Жертвам теракта в Московском метро и всем живым посвящается…
Он знать хотел всё от и до,
Но не добрался он ни до…
Ни до догадки, ни до дна,
Не докопался до глубин
И ту, которая одна,
Не долюбил, не долюбил, не долюбил.
Владимир Высоцкий. Прерванный полёт
Я ехал им же…
Паники не было не потому, что все оказались примерно дисциплинированными и по-граждански сознательными. А потому, что ужас и шок, застывший, как холодец, в костном мозге, напрочь лишил способности хоть как-то проявлять инициативу. На мгновения, показавшиеся нам длиннее атомной войны, реальность приобрела характер сонной нелепицы, и мы шли и еле движимые от страха ощупывали себя онемевшими руками.
Мы уцелели. Нам повезло, при том что оказаться в этом поезде не сказать, чтоб удача. Среди кусков человеческих тел и пыли из запёкшейся крови, осевшей на стенах, на одеждах, на наших обезумевших лицах, то облегчение, с которым мы убеждались в своей невредимости, кажется кощунственным теперь. Как мы могли в ту минуту думать только о себе? Но, поверьте, это единственное, что нас тогда волновало: собственная шкура и собственные близкие, которых мы обнимем вечером того же дня собственными руками. Мы остались живы, мы остались целы, но мы и не подозревали, что иной характер потерь, психологический, как процесс конфискации, уже вступил в силу с подписью детонатора на поясе смертника.
6-е февраля 2004-го года – день, ставший мемориалом с фотографиями в памяти. Чёрно-белыми, точно из газеты. Такими теперь будут обложки наших семейных фотоальбомов, украшенные прежде яркими цветами…
Нас кое-как организовали и уже повели по тоннелю метро к выходу на платформу "Автозаводская", когда я краем глаза зацепил толстую тетрадь с пружинкой, застрявшую в кабелях и словно исторический факт возвысившуюся над домыслами и догадками архивариусов.
Она лежала одинокая, парадоксальная, вне всякого созвучия с происходящим – как будто мне её нарочно подбросили. Простенькая надпись: "Самородский Алексаша: то ли ещё было, есть и будет" – единственное, что можно было разгадать на её обгоревшей корочке, пропитавшейся багрянцем. Содержимое, во всех смыслах попавшее в переплёт, сохранилось лучше. Но собрать его воедино, придать удобочитаемый вид, стоило немалых трудов и терпения. Это был стопроцентный черновик: со множеством помарок, вставок, текстовых перекрестий, взаимоисключающих суждений, а иногда и наивной, беспомощной брани – какой и должна быть живая жизнь, наверное… Да и края листов пообгорели изрядно.
Сергей Осмоловский.
Самородский Алексаша: то ли ещё было, есть и будет
Февраль, 2003
18 февраля
Я долго ждал чего-то нового в жизни. Какого-нибудь такого этапа, чтобы, как водится, бросить всё, перечеркнуть былое уверенной рукой, и начать жить заново. Однако новые этапы медлили. Не приходили. Или приходили, но отскакивали от меня, как кариес от пластикового зуба. Так, ничего не дождавшись, я решился приурочить дневник к началу Нового года. Зря, что ли, рассудил, мы каждую ночь на 1-е января звеним тостами, гремим пожеланиями и пузыримся под стать шампанскому, газированному из баллончиков с углекислотой? Может быть, первое утро нового года, и станет для меня тем самым, новым, этапом и хоть отчасти поможет мне поправить ломаную линию судьбы?..
Вот так я думал 1-го января. А накануне тетрадочку эту купил, поменял настольную лампу, выбрал ручку с удобным корпусом и чернилами приятного мне, синего, цвета. Выспался. Голову помыл. Распелся, раздышался, разулыбался – словом, приготовился. Но вот уже больше полутора месяцев минуло с последнего удара Курантов, а перо моё до сих пор не поднималось. Всё это время голова была, как в дурмане, чувства лихорадило, а эмоции вообще пахли мертвечиной. Вчера закончились сорок дней, как водитель новогоднего такси навсегда увёз от нас нашего Женьку.
Я как раз садился за письменный столик, заботливо подушечку под попу подложил, чтоб слова получались добрее, когда раздался звонок. Это был Женька. Он тоже решил в тот день начать всё заново и, буквально прыгая в ту злополучную машину, открылся мне в том, что дальше скрывать был уже не в силах. У него появилась идея. Та самая, которая спасает жизни и судьбы людей. Я бы даже сказал – большой стратегический план, неотложная реализация которого должна была вернуть его забытый образ в сердце единственной, любимой им девушки Кати. Дело осложнялось, правда, тем, что предыдущий аналогичный план его с треском провалился. Они разругались тогда, как Новосельцев и Калугина на совещании по поводу цирка1, но в этот раз он обещал, что "всё будет иначе". Он так захлёбывался от ожидания, так дрожал от манивших успехами замыслов, что мне в телефонную трубку было слышно, как восторженно горят его глаза. Галиматью он нёс, конечно, несусветную. Столько наивности о мире, который на самом деле лишён розовых красок, я в последний раз слышал, когда произносил октябрятскую клятву, но:
– С такими романтическими слюнтяями, как вы, это может сработать.
Это я заявил авторитетно – благословил их, в общем. Оно случилось очень кстати, потому что вишенкой на трёхъярусном торте той комбинации было кольцо с бриллиантом и приглашение в загс. Честно признаюсь, тут даже я не устоял и поверил, что у него может получиться. Но ночная иллюминация столицы так благоволит беспечной езде!..
А дальше были БББББ: больница, бескровные, безмолвные, бессонные, бль, ночи друзей. И неподвижные глаза Кати, вернувшейся к нему сразу, как только он к ней не доехал.
Женька умер не сразу. Первую неделю покоился в коме, а потом ещё трое суток мучился, пока отказывало сердце. Мы пытались пройти к нему – нас не пустили даже за стекло.
Когда полтора года назад мы получили известие о гибели Мишки из неправдоподобно далёкой Одессы – тоже было нелегко. Но далеко. За два года мы привыкли находиться без него, поэтому с того, трагического, дня его не было с нами так же, как не было и два года прежде. Но здесь… Женька умирал рядом, буквально в двух шагах, пронзая болью пропитанный тревогой, тягучий воздух больничных коридоров. Если я не мог быть вечером в больнице – звонил его отцу, и тот ледяным голосом Левитана передавал мне слова врачей, как сводки с передовой. А мы – Серёга, Максим, Андрейка и я – до раннего утра, как тыловые крысы, делились между собой ничего незначащими прогнозами и воспоминаниями, вдруг обретшими для нас неутешительную слёзную горечь.
Тяжело невероятно. Он не должен был так умирать. Новый год и новое счастье – никто не должен так умирать. Но едва ты подумаешь об этом, как заходишься ещё сильней от беззащитности перед всей несправедливостью мира.
Справедливость это не когда у соседей тоже протёк потолок, или когда в чёрную пятницу на всех хватает плазменных панелей. Не когда в конверте без адреса вы находите премию за прошедший квартал, или поровну делите детей после развода. Справедливость это не когда вам что-то дарят, а когда не отнимают ничего. Когда никто не штрафует вас за честное соблюдение правил и не лишает вас возможности продолжить то, что вы с таким трудом начинали.
Мы познакомились с Женькой ещё в институте. Он мне сильно не понравился тогда. Протянутую руку он не пожал, а только хлопнул. О его жизни я подумал: без цели и без смысла. Ни учёбы, ни отношений, ни планов, ни забот, ни попыток выразить себя, ни мало-мальски определённых стремлений, ни вообще каких бы то ни было отметок на шкале ценностей. Его интересы сводились к шмотью и развлечениям. Шик и блеск пригламуренной столичной обёртки без малейшего намёка на шоколад, который мог бы в ней лежать.
Впоследствии я бы вряд ли вспомнил даже, как его зовут, но у нас были общие друзья, и мы были вынуждены время от времени пересекаться. Попадались друг другу везде: от столовой до лирических вечеринок в общаге, где мы посвящали первокурсниц в студенческую жизнь без мамы, папы и моральных устоев. Даже в таких местах, где все щеголяли голышом, Женька умел оставаться недоступным, словно бы от солнца прятался в тени. Открываться он никогда не спешил. Даже когда его замели с поддельным зачётным листом, он молчал и талдычил, что говорить будет лишь в присутствии своего адвоката. "Но, – добавил в конце, – это не точно".