— Ах, сударыня, как очаровательно из вашего ротика мхом пахнет…
— Дурной вкус развивает дурную веру, дурные характеры и в целом дурных людей…
— Советуете не увлекаться пошлостью?
— Гениями?
— Простите, очаровательная, я не вижу вашего лица. От ваших аквамаринов, сапфиров, опалов исходит столько сияния, от вашего наряда столько волнующих ароматов, и от ваших костей столько сладострастного опьянения! Я не в силах превозмочь страсти… Я дрожу… О, избранная, я еще свеженький, я…
— Любопытно знать, г. философ, как вы отличаете гений от дилетантизма, хороший вкус от дурного и прочее?
— Смотрите, смотрите, вот тот, кто продал правую ногу господина Дидро в коллекцию присяжному поверенному…
— Я, я, право…
— Жулик…
— Самоед…
— Чайник…
— Касательно вышеупомянутого…
— Декретно.
— Скарлатина!
— Я не привыкла отвечать тому, у кого нет денег. Деньги усиливают чувственность… вам понятно?..
— Отстань! Послушай, отстань, а, послушай, отстань! Охота тебе связываться! Она даже с законного мужа брала по десятке… И иначе не отвечала на его поцелуи, как сжимая под подушкой деньги…
— А когда у него их не было?
— Он про запас имел фальшивые…
— А-а!
— У вас слезы?.. Господа, вот замечательно!..
— Тише, ну зачем?.. Я атропин впускаю по привычке; это мне доставляет необыкновенное удовольствие.
За всем и всеми недовольным скелетом, осанкою и манерою держаться похожим на кислого сановника, всюду следом волочился маленький прохиндей, имевший свойство влюбляться только в того, кто получал чье-либо одобрение, обезьяна, восторженный сплетник. Он прихрамывал и косил по старой привычке…
У колонны, чувствуя себя во всяком обществе несколько приниженным, стоял, прислонившись, бывший гувернер, француз, некогда страдавший подагрою и хроническими зубными болями, обжора; про него рассказывали, что за обедом он из-под носа у своего воспитанника выхватывал все блюда с приговоркой: «Ти эти не лубишь, Жан?!», которую он умел произносить с неподражаемой заботливостью доброго воспитателя.
Почти все держались непринужденно, шутили, остроумничали, дети, те даже пробовали танцевать, но после того, как на них прикрикнул, погладив свою бывшую бороду, один злой дядя в косоворотке и смазных сапогах, скелет Бог весть как здесь очутившегося бывшего редактора некоего идейного журнала, они присмирели и только усиленней стали перехихикиваться из-за колонн, из-за ног и юбок старших.
В самом разгаре этого оживления вдруг погасли большие люстры и освещать залу остались боковые красные фонари и три или четыре тусклых бра. Тут зажглась рампа и осветила стол, стены, веревки и свешивавшиеся кусками декорации так ярко, что видна была грязь, паутина и несметная рать прежде сбившихся в кучи, теперь же торопившихся расползтись по углам и дырам черных и рыжих тараканов.
В наступившей тишине продребезжал глухо и отдаленно, печально, на высокой ноте электрический звонок, и на сцену, после некоторого молчания, вышли три тощих скелета; двое в обвисавших фраках и третий, самый маленький, в длиннополом до пят сюртуке, но в белом галстухе бальным бантиком. Этот последний неожиданно занял председательское место и, обведя глухо шикающую темную залу своими недоумевающими впадинами, углубился в разложенные на столе перед ним бумаги. Двое других откашлялись и наклонились к нему в ожидании.
Внизу у барьера, сбившись в кучу, скелеты вытягивали шейные позвонки, стучали костями и щелкали, как аисты, удлиненными челюстями.
— Ни, ни, ни, — вдруг издал троекратный высокий носовой звук, подняв свой череп, председатель и двое его помощников тотчас вздрогнули и приосанились.
— Вдова Сверчкова?..
— Я, я… я тут!
— Потрудитесь войти за барьер и подняться на возвышение для капельмейстера.
Взошел и остановился на возвышении скелет вдовы в старомодном платье со вздернутой кверху юбкой, в больших башмаках с бугрышками от бывших некогда мозолей.
— Не, не, не, — вновь отрывисто прогнусавил председатель своим невыразительным носовым голосом.
— Ваша биль поручен молодой челофек ваша племянник, — фи опясан биль не допускать ефо к ефо горнишна! Исполниль фи это?.. — проговорил простуженно, но достаточно торжественно второй товарищ председателя; первый товарищ тотчас же поспешил перевести все вышесказанное:
— Вдова Сверчкова, вам было поручено помешать праправнуку вашему, студенту восточного факультета, вступить в греховную связь с собственной служанкой… Общество вас спрашивает, что вы предприняли на сей счет?..
Вдова Сверчкова, по-видимому, очень многое предприняла на сей счет, потому что она приготовилась к длинному рассказу: вознесла торжественно обе свои руки на грудь и вступительно задвигала челюстями…
Все приготовились слушать.
— Ну? — произнес первый товарищ.
Челюсти вдовы продолжали двигаться и пощелкивать, но все еще, казалось, вступительно, потому что пока оттуда не вылетало еще ни одного звука.
Столпившиеся у барьера уж всячески пробовали выразить свое участие, как из насквозь дырявого рта вдовы вырвалось наконец слабое старческое восклицание:
— Господа члены и господин председатель, я сама потеряла свою невинность!
— Ни, ни, ни, ни, ни, — замотал на всех огромным черепом председатель.
— Призываю всех к молчанию, — закричал грозно, приподнявшись, первый товарищ.
Вдова после молчания, перед тем, как заговорить, снова долго упражняла свои челюсти…
— Я не виновата, господа, я, право, не виновата, все это востоковедение и египетские царицы…
— Тише!
— Я говорю, египетские царицы… потому что, видите ли, с горничной-то этой самой я прекрасно сошлась, на счастье, она оказалась девушкой очень честной и бескорыстной. Я ей разъяснила все положение вещей, все как следует быть, и она в ту, роковую для меня, ночь уступила мне свою кровать, сама пойдя к соседскому кучеру.
В это время кто-то закричал высоким голоском: «Пропустите, господа, пропустите», — и за барьер прорвался маленький скелетик в старинной крылатке с облезлой тростью, в набалдашник которой был вправлен попорченный компас. Старенький скелетик взобрался сперва на капельмейстерское возвышение и потом, перепрыгнув оттуда на сцену, остановился перед столом, из-за которого поднялись теперь трое заседавших.
— Позвольте мне иметь право голоса! — взволнованно заговорил он и, не дождавшись ответа, повернулся en face[21] к собранию и начал:
— Милостивые государыни и милостивые государи, хотя предметом сегодняшнего собрания служит помощь, оказываемая нашими собратьями тем, кто остались в так называемой жизни (к слову сказать, не стоили бы они вовсе, чтобы поддерживать с ними какие бы то ни было сношения), но я не побоюсь признаться, что эта помощь идет из рук вон плохо.
— Не, н-н-н…
— Да, да… как нельзя хуже, милостивые государи… И я сейчас вам объясню причины.
При этом старенький скелет отступил на шаг, как-то взволнованно распахнул крылатку и, переправив из левой костяшки в правую свою облезшую трость с попорченным компасом, продолжал теперь с иронией, склонив чуть набок голову:
— Прогресс!.. цехи, известное здание без Минервы на правом берегу Невы, разные другие не менее прекрасные здания, может быть, и ни на каких ни на берегах и с более бесстыдными Минервами, которым не достает стыдливости провалиться, город Болонья, помощники регистраторов, бедные швеи, вышивающие академические пальмы и собрания вроде нашего…
Робкие возгласы недоумения одних и взволнованно-нетерпеливое шипение других.
Скелетик делает шаг вперед.
— Как я понимаю ваше волнение!.. (говорит быстро). — Вы удивлены, поражены, ошеломлены, опрокинуты, не правда ли, не правда ли?
Он поправляет на себе крылатку и, отступив теперь уже на целых три шага, опирается левой костяшкой о край стола. В эту минуту трое заседавших разом с поспешностью отступают на безопасное расстояние.