Венсан возражал Понтевену: «Ни для кого не секрет, что ты терпеть не можешь Берка, а мы следуем твоему примеру. И тем не менее, будь он хоть дурак дураком, ему случалось поддерживать положения, которые и мы считаем справедливыми; если тебе угодно, можешь считать, что поддерживало их его тщеславие. И вот что я хочу у тебя спросить: если ты считаешь необходимым вмешаться в общественный конфликт, привлечь всеобщее внимание к какому-нибудь безобразию, вступиться за гонимого, то как тебе, в наше-то время, не стать плясуном или, по крайней мере, не выдавать себя за такового?»
На что таинственный Понтевен отвечал: «Ты ошибаешься, полагая, будто я хочу их опорочить. Я на их стороне, я их защищаю. Тот, кто испытывает отвращение к плясунам и стремится их опорочить, неизменно наталкивается на непреодолимое препятствие: их личную порядочность; ибо, постоянно пребывая на глазах публики, плясун обрекает себя на репутацию существа во всех отношениях безупречного; Фауст заключил пакт с Дьяволом, плясун — с Ангелом: он хочет превратить собственную жизнь в произведение искусства, и в этой работе ему помогает Ангел; ибо не забывай, что пляска — это искусство! В том наваждении, которое заставляет плясуна видеть в собственной жизни лишь сырье для произведения искусства, и состоит суть и сущность плясуна; он не проповедует мораль, он танцует. Он хочет взволновать и ослепить весь мир красотой своей жизни! Он влюблен в свою жизнь, как ваятель может быть влюблен в статую, которую он лепит».
7
Я часто задаюсь вопросом: отчего Понтевен так и не вынес на суд публики столь интересные идеи? А ведь ему, историку и доктору филологических наук, томящемуся от скуки в своем кабинете Национальной библиотеки, было бы проще простого это сделать. Мало сказать, что ему наплевать на обнародование своих теорий: одна мысль об этом внушает ему омерзение. Тот, кто выносит свои идеи на суд публики, как-никак рискует убедить других в собственной правоте, повлиять на них и таким образом оказаться в числе тех, которые силятся изменить мир. Изменить мир! С точки зрения Понтевена — это чудовищное намерение! Не потому, что мир, такой, какой он есть, представляется чем-то восхитительным, но потому, что всякое изменение в нем неизбежно ведет к худшему. И еще потому, что с точки зрения более эгоистической всякая идея, ставшая достоянием гласности, рано или поздно оборачивается против своего автора и лишает его того удовольствия, которое он испытывал, мысленно вынашивая ее. Ибо Понтевен принадлежит к числу виднейших учеников Эпикура: он порождает и развивает свои идеи единственно потому, что это доставляет ему наслаждение. Он не презирает человечество, которое служит для него неиссякаемым источником добродушно-насмешливых наблюдений, но и не испытывает ни малейшего желания войти с ним в более тесный контакт. Он окружен компанией дружков, собирающихся в «Гасконском кафе»; этой малой крупицы человечества ему вполне достаточно.
Среди этих дружков Венсан — самый безобидный и трогательный. Ему я отдаю всю мою симпатию и могу упрекнуть его (с привкусом ревности, что верно, то верно) лишь в том полумальчишеском и, на мой взгляд, преувеличенном обожании, которое он питает к Понтевену. Но даже в такой дружбе есть нечто душещипательное. Поскольку беседуют они о множестве вещей, которые их интересуют — о философии, политике, книгах, — Венсан счастлив быть наедине со своим учителем; любопытных и соблазнительных идей у него хоть отбавляй, и Понтевен, завороженный ими не меньше, чем его ученик, поправляет его, вдохновляет, одобряет. Но стоит появиться кому-то третьему, как Венсан тут же скисает, потому что Понтевен мигом преображается, начинает говорить слишком громко, становится занимательным, даже чересчур занимательным, с точки зрения Венсана.
Вот вам пример: они сидят вдвоем в кафе, и Венсан спрашивает: «Что ты думаешь на самом деле о событиях в Сомали?» Понтевен, набравшись терпения, читает ему целую лекцию о положении в Африке. Венсан находит возражения, они начинают спорить, пересмешничать, но не стараясь выказать себя с самой блестящей стороны, а только для того, чтобы не упустить нескольких мгновений разрядки в беседе по столь серьезному вопросу.
И тут появляется Машу в сопровождении прелестной незнакомки. Венсан рвется продолжать дискуссию: «Но скажи мне, Понтевен, не ошибаешься ли ты, утверждая, что…» — и он бросается в блестящую полемику с теориями своего друга.
Понтевен делает долгую паузу. В этом деле он мастак. Ему ли не знать, что только робкие, неуверенные в себе люди боятся пауз и, не зная, что ответить, начинают запутываться в бессвязных фразах, тем самым выставляя самих себя на смех. Что же касается Понтевена, то он умеет молчать столь царственно и властно, что даже сам Млечный Путь застывает от нетерпения, ожидая его ответа. Не проронив ни слова, он вперяет взор в Венсана, который, сам не зная почему, стыдливо опускает глаза, потом, улыбаясь, начинает пялиться на даму и наконец снова обращается к Венсану, причем взгляд его таит наигранную просьбу: «Твоя манера в присутствии дамы настаивать на преувеличенно блестящих мыслях свидетельствует лишь о тревожном приливе твоего либидо».
На лице Машу появляется его знаменитая идиотская улыбочка, очаровательная дама обводит Венсана снисходительным и любопытствующим взглядом, Венсан краснеет как рак; он чувствует себя уязвленным: его друг, всего какую-нибудь минуту назад преисполненный к нему всяческого внимания, вдруг ни с того ни с сего окатывает его ушатом холодной воды только затем, чтобы позабавить какую-то незнакомку.
Потом появляются другие друзья, рассаживаются, затевают болтовню; Машу травит анекдоты, Гужар в коротких сухих репликах выставляет напоказ свою книжную эрудицию, раздается женский смех. Понтевен молчит, словно воды в рот набрал; он выжидает; когда его молчание достигает достаточной зрелости, он изрекает: «Моя малышка вечно требует от меня некоторой грубости в поведении».
Боже ты мой, каким тоном он умеет произносить подобные фразы! Даже посетители за соседними столиками смолкают и навостряют уши; в воздухе трепещет нетерпеливое хихиканье. Да что же забавного в том факте, что подружка Понтевена требует от него грубых замашек? Все дело, должно быть, в магии голоса, и Венсан тут же начинает мучиться от зависти, понимая, что его собственные голосовые данные в сравнении с данными Понтевена все равно что какая-нибудь простецкая дудка, дерзнувшая соперничать с виолончелью. Понтевен говорит негромко, никогда не повышая голоса, который, однако, наполняет весь зал и перекрывает все остальные звуки.
Он продолжает: «Грубое поведение… Но я не способен на такое! Я вовсе не груб! Я — сама утонченность!»
Хихиканье продолжает трепетать в воздухе, и, чтобы как следует им насладиться, Понтевен делает очередную паузу.
Потом говорит: "Время от времени ко мне забегает молоденькая машинистка. И вот однажды во время диктовки я схватил ее за волосы, стащил со стула и поволок в постель. Но на полпути отпустил и покатился со смеху: «Ах, какое недоразумение, ведь это не вы хотели от меня грубости. Ах, простите меня, мадемуазель!»
Все кафе разражается хохотом, даже Венсан, который снова полюбил своего учителя.