Но Верещагину, который мог самоизолироваться, погрузившись в работу, было легче, нежели многим другим военным, особенно резервистам. Они ссорились с соседями и друзьями, расходились с женами, разругивались с деловыми партнерами. Их детей травили в школах, колледжах, институтах; в кафе и ресторанах официанты старательно не замечали людей в военной форме; в некоторых магазинах, мастерских, парикмахерских при виде входящего военного выставляли табличку “закрыто на обед”, в иных барах писали на двери: “No militaries allowed”; зайти в бар в одиночку для солдата стало самым верным способом подраться.
Неудивительно, что проект “Дон” был одобрен: военнопленные казались гараздо более надежным контингентом, чем жители Острова Крым.
В СССР десятилетия антикрымской пропаганды дали обратный результат, в полном соответствии с законами диалектики. Сталин поступал умнее, чем Хрущев, в упор не замечая Крыма. При Брежневе началась подспудная реабилитация белогвардейского движения. На кино— и телеэкранах появились симпатичные белогвардейцы. Конечно, все они были отрицательныыми героями, но на фоне красно-серого положительного героя, изготовленного строго по советским канонам, белогвардеец смотрелся ярче. Сначала появился “Адъютант его превосходительства”, где на всю белую когорту был только один бесспорный гад, а остальных даже как-то хотелось пожалеть; потом все рекорды популярности побила лубочная трилогия о неуловимыех мстителях — белые там, как положено, bad guys, но все-таки не исчадия ада, как в фильмах 20-х годов. “Здравствуй, русское поле — я твой тонкий колосок!”. В фильме “Служили два товарища” белогвардейца играет всенародный идол, суперзвезда Владимир Высоцкий, и он откровенно симпатичней, чем красногвардейцы Быков и Янковский вместе взятые. Правда, Высоцкий сыграл и красного подпольщика в фильме “Интервенция”, но этот фильм пылился на полках.
Абстрактный белогвардеец в советском сознании представал романтическим персонажем; то, что он выступал на “неправильной” стороне, добавляло образу темного очарования; предопределенная обреченность порождала сочувствие. “Раздайте патроны, поручик Голицын” — такая песня не могла быть написана в Крыму. Недовольство режимом, еще неосознанное, выплескивалось именно в увлечении белогвардейской романтикой. Ладно, Гумилева читал даже не каждый сотый, не говоря уж о настоящих белогвардейских поэтах, но одна из самых популярных в Союзе песен начиналась словами “Ваше благородие”, и пел ее хоть и не белый, но все же отставной царский офицер.
Поэтому попытка создать образ врага с началом крымской войны провалилась; многие даже не сразу поверили, что идет война, по привычке воспринимая пропаганду с точностью до наоборот.
Свою роль сыграло и заторможенное восприятие реальности советскими СМИ: каждое поражение, полученное от белых, дня два замалчивалось, а когда скрывать его становилось невозможно, все подносилось в настолько перекрученном виде, что концы не сходились с началом. Пробудить истерию “Наших бьют!” советская пропаганда так и не смогла, потому что слишком долго определялась: так бьют или нет? Даже самые ортодоксальные советские граждане включали Би-Би-Си, чтобы услышать последние новости: от англичан было больше толку. Вот так и взлетела ракетой на советском небе неверная звезда Артемия Верещагина.
По иронии судьбы, та самая пропагандистская кампания, которую ОСВАГ инспирировал для Крыма и всего “свободного мира”, самый оглушительный успех имела в Советском Союзе.
Герой-одиночка — заметная фигура в любой культуре. Природа этого, наверное, в стадном инстинкте человека: мы, чтобы выжить, собираемся до кучи, а этот — один; и если он еще жив, значит, он крут неимоверно. Советская же культура на героев-одиночек вообще бедновата; подвиги положено совершать большой, хорошо организованной компанией, по заданию партии и правительства. А свято место пусто не бывает — вот и висели по студенческим общежитиям портреты Че Гевары. Но Че — это был кумир прошлого поколения, “беби-бумеров”, детей победителей. Они тогда еще не изверились. А этим, “вскормленным пеплом великих побед”, команданте уже не годился. Пацанское фрондерство и поиск идеала в произведении дали такой образ врага, что закачаешься: советская молодежь увлеклась белогвардейским офицером. В моду вошли черные футболки, береты и шейные платки: болтали, что у корниловцев именно такая форма. Черная трикотажная ткань и черные красители для материи тут же стали дефицитом. Модников били, таскали в КГБ, прорабатывали на собраниях, гнали из комсомола и пионерии — не помогало. “Усилить работу с молодежью!” — рявкнула партия; комсомол ответил: “Есть!”. Молодежь собирали в кучки и мариновали в актовых залах: завоевания отцов и дедов! Дорогой ценой! Не отдадим! Отскакивало, как горох: зерна отольются в пули, пули отольются в гири, таким ударным инструментом мы пробьем все стены в мире…
Агитпроп перебздел. “Белое солнце пустыни” запретили к чертовой матери. Анатолию Кузнецову и Спартаку Мишулину отказали везде, Мотылю зарезали бюджет нового фильма, Ибрагимбеков с Ежовым получили назад свои уже принятые сценарии с виноватыми объяснениями и тыканьями пальцем в потолок. Снимать по этим сценариям должны были Митта и Михалков, так что их проекты тоже накрылись. Булата Шалвовича Окуджаву запретили, потом последовал запрет на ряд безобидных фильмов вроде “Соломенной шляпки”, к которым Окуджава писал песни. На всякий пожарный задраили иллюминаторы всем бардам: ну их к монахам, ненадежные они какие-то, как где гитара — там обязательно антисоветчина. Маразм крепчал. Когда министру культуры доложили, что из Третьяковки, Пушкинского и Русского музеев убрали в запасники полотна сами понимаете, какого художника, министр культуры не выдержал: “Вы что, охуели?”
А чем запретней плод, тем он, известно, слаще. Чтоб было понятно: десять лет спустя такая же истерия была по поводу Виктора Цоя.
ЭТОГО Востоков наверняка не планировал, но фамилия. свою роль сыграла. Nomen est omen.
На следующий день после своего избрания новый Генсек выступил по телевидению в прямом эфире. Это выступление собрало у экранов больше народу, чем “Следствие ведут знатоки” вместе с Глебом Жегловым и Будулаем. Генсек говорил БЕЗ БУМАЖКИ!!!
Смысл его речи поймать было трудно, но поняли так, что ведется о Крыме. И — небывалое дело! — упоминая Восточное Средиземноморье, Генсек вполне обходился без “врангелевских последышей”, “белогвардейского отребья” и “пособников мирового империализма”. Напротив, речь шла о “трагической ошибке”, о разверзшейся “пропасти между двумя братскими народами”. Война должна быть закончена любым путем, народы должны воссоединиться.
Что конкретно будут делать, никто не понял: то ли подписывать мир, то ли кидать на Крым ядрену бомбу.
Через две недели, как уже было сказано, Генсек потряс всех: полетел в Крым на переговоры.
Итак, крымское коллективное бессознательное было готово принять мирный договор с СССР; советское коллективное бессознательное было готово принять Крым.
Оставалась при этом неучтенной только одна сила, вернее, силы — forces in English.
* * *
— Провокация, — выпустил с дымом Шевардин. — Я по-другому это не могу называть: провокация!
— Успокойтесь, Дмитрий.
— Я спокоен. Они ведут переговоры за нашей спиной, но я спокоен. Они хотят всех нас сдать снова, теперь уже наверняка, но я спокоен. Я спокоен, мать вашу так!
— Мы еще не знаем, о чем они ведут переговоры, — заметил Шеин. — Мы не знаем, на каких условиях будет подписан мир.
— Вы отлично знаете, что ни на какие другие условия, кроме присоединения к СССР, они не согласятся. И вы отлично знаете, что на присоединение не согласимся мы. Если я не прав, почему в переговорах не участвует никто из командования? Ни Адамс, ни Кронин, ни Берингер… Да перестаньте же вы!
Последнее относилось к Верещагину, который, сидя в кресле с ногами, перебирал самшитовые четки. Костяшки мерно щелкали, соскальзывая по нитке, это и вывело Шевардина из себя.