– А когда ты приезжаешь?
– Рано утром.
– Ну, попробуем. Я сдаю ключи в девять, и можно через полчаса встретиться на Ярославском вокзале. Впритык, конечно, но шанс есть.
На вокзале мы увидели объявление об отмене электричек до часу дня.
– Все бесполезно. Батюшка уходит в два, мы приедем в Лавру в лучшем случае только к трем, к закрытой двери.
– Все равно поедем. У меня будет время часов до пяти, потом бегом на электричку и сразу в поезд. Я хоть на пороге его кельи постою.
– Да кто нас пустит в келью, не пройдем даже через проходную. Знаешь, тогда молись.
И мы поехали с моим некрещеным Геннадием в Сокольники, в ближайший храм; он поставил свечи Матери Божией, вернулись на вокзал и в три часа все-таки оказались в Лавре возле проходной, нас почему-то сразу пропустили, что было в те годы совершенно невероятно, и вот мы стоим в тишине на пороге безлюдной Батюшкиной кельи.
– Ну вот, здесь Батюшка и принимает народ…
И тут послышались шаги, и в пустую приемную, к нашему великому удивлению, заходит наш старец.
– Ну что, приехали?
И начался разговор, который продлился ровно два часа, – как раз все то время, какое было у Геннадия, чтобы он мог успеть на свой вечерний поезд. Батюшка с такой любовью с ним говорил, и шутил, и даже «обижал» осторожно – проверял устроение души. Наш математик все выдержал достойно и смиренно. «Значит, и мама и папа твои – оба евреи? Жаль. Вот если смешивается кровь, ну, с польской, например, эти умнее бывают». И как бы между прочим:
– Где же ты такого хорошего нашла? Сколько тебе? Двадцать семь? Ваши обычно к тридцати крестятся. Ну вот, будешь изучать языки, заниматься древними переводами. Поосторожнее с металлом, с машинами…
Через год Геннадий позвонил мне рано утром: «У мамы онкология, в одиннадцать операция. Попроси Батюшку помолиться о ней».
Я едва успела на нужную электричку, и было уже без пяти одиннадцать, когда я добежала до Батюшкиной приемной. А там толпа во всех комнатах, и он где-то вдалеке, его не видно, только слегка доносится из самой дальней комнаты его голос. Я стою на пороге и кричу внутри себя: «Батюшка, мне бы два-три слова сказать!» И тут он как будто вырастает над всеми и обращается прямо ко мне: «Ну, говори два-три слова». Народ расступается, чтобы меня пропустить, и я передаю ему просьбу некрещеного Геннадия о своей некрещеной маме.
– Хорошо, но только она должна дать Богу какой-нибудь обет.
На следующий день позвонил Геннадий – операция прошла прекрасно. Потом еще десять дней все было прекрасно, а потом она умерла.
– А она дала обет Богу?
– Я не смог ей об этом сказать…
Прошло еще два года. Моим друзьям исполнилось по тридцать лет, я решила съездить в Ленинград взглянуть на них, и когда оказалась у Леши, он встретил меня в комнате, заваленной словарями, разными изданиями Библии среди кучи всяких рукописей.
– Да вот, решили мы с Геннадием переводами заняться. Он делает новый перевод Деяний святых Апостолов с греческого, а я некоторые библейские книги с древнееврейского перевожу…
– А что у тебя с носом? Был еврей как еврей, а теперь совсем грек с античным профилем…
– Ну надо же, как ты увидела? Ведь никто не замечает. Это мы с Геной вскоре после его поездки к твоему Батюшке были в командировке в Ереване, и маршрутка, на которой мы ехали, попала в страшную аварию. Из одиннадцати человек восемь погибли. У меня травма головы, перелом носа. А у Гены – синяк на коленке.
Вот тут я и напомнила им слова Батюшки насчет занятий древними языками и переводами. И крещения к тридцати годам. И предупреждение насчет машин. Оба они совершенно все это забыли.
Через три месяца Алексей позвонил мне и доложил, что они крестились вместе во Внуто, у отца Иосифа.
– А зачем они делают эти переводы? – спросил Батюшка, когда я ему рассказала о крещении своих друзей.
– Не знаю.
Что еще я могла ему ответить… Вскоре, к сожалению, наша дороги совсем разошлись…
– У меня в Ленинграде никого нет, – услышала я как-то от своего старца, когда попыталась найти там для моих друзей священника из числа Батюшкиных чад.
Сама за них молись
Несколько лет подряд после моего крещения отец каждое утро открывал холодильник и уговаривал меня съесть бутерброд с колбасой или котлету, – а мы тогда постились отчаянно: если уж Великий пост – то одни огурцы с хлебом, и каша никакая по средам и пятницам все остальное время года.
Ядерные боеголовки на полигоне, где отец служил и мы с сестрой росли, время от времени взрывались, и родители делали все что могли, чтобы сохранить наше здоровье. Каждое лето нас возили на море на месяц-два, а потом до сентября мама водила меня по московским театрам или концертным залам. Как же я страдала в том военном городке по московской архитектуре – среди безликих из белого кирпича одинаковых двухэтажных домов. Весь год ждала лета и не могла потом в Москве надышаться красотой. А родители полгода откладывали деньги на летний отпуск, а после отпуска полгода отдавали долги, так что всю одежду мама шила нам сама, даже пальто, вязала нам кофты и костюмы, мебель никогда не покупали – все было просто, как у всех там тогда, шкаф с алюминиевой биркой из ГЖЧ в углу, сундук и кроватки. Зато браконьеры развозили по всему городу огромных рыб – белуг и осетров и черную икру. Нам давали по пол-литровой банке икры и столовые ложки. Ешь сколько влезет. Арбузы катались по всему дому, 4 копейки кг, мы ели их на спор – кто больше… Школьников возили не на картофельные поля, а на помидоры. Что не успевали собрать, просто запахивали. Так что все деньги уходили на летние поездки на море и на питание. С едой всегда было все в порядке. Да и потом, в Москве, уж на что-что, а на еду отцовской полковничьей зарплаты всегда хватало. Так что тем более непонятно было, как так получилось, что у него обнаружили вдруг открытую форму туберкулеза – три каверны в легких. Может, конечно, это были отголоски войны…
«Туберкулез непобедим», – услышала мама от врача в Одинцовском госпитале, куда папу сразу определили, как только поставили диагноз. Я поехала к Батюшке и рассказала ему о внезапной болезни отца. И ровно через месяц его выписали из больницы с записью в медицинской карте (эта карта и сейчас хранится у мамы в старой отцовской полевой сумке, где собраны его военные документы): «Редкая форма спонтанного излечения туберкулеза».
– Батюшка, они все равно совсем не молятся!
– Сама за них молись.
А через несколько лет у отца заболел живот. Очень заболел, но он долго не давал маме вызвать «скорую». Когда она поняла, что дело совсем плохо, побежала по улицам искать работающий телефонный автомат (почему-то тогда срезали телефонные трубки в автоматах), нашла – успела и вызвала «скорую». Отца тут же увезли в больницу и сразу положили на операционный стол. Хирург потом сказал, что еще бы несколько минут – и все, аппендицит бы лопнул, перитонит был обеспечен.
После операции отец вернулся домой, сначала все было хорошо. Я каждый вечер проверяла у него шов на животе и приклеивала на этот чистенький розовый шов лейкопластырем марлевую салфетку. Но через пару дней у него поднялась температура. Вызвали врача, прозондировали живот – гноя нет. И терапевтических показаний тоже нет, по всему температуры быть не должно.
Рано утром я поехала на электричке к Батюшке. Рассказала ему все.
– У него там остался гной.
– Батюшка, врачи проверили – гноя нет. А он вдруг стукнул кулаком по столу:
– Я тебе говорю – у него там остался гной!
Вернулась я домой, мама открывает мне дверь, смотрит на меня как на врага, моя интеллигентная мама:
– Я тебя сейчас убью!
– Господи, что случилось?
Оказывается, утром, пока я была в Лавре, у отца на животе, там, где я заклеивала шов, образовался сизый шар размером с грушу. Вызвали «скорую». В машине гнойный шар лопнул, гной вылился наружу, рану промыли, обработали. И температуры уже больше не было.