– А что ты скажешь? – как только Мариула замолчала, обратилась к кузнецу Ляля.
– Я много раз к Лариону подходил, – угрюмо ответил Архип. – Но он всегда от меня открещивался и шарахался при встрече, что чертяка от ладана. Да мне ж сам барин о том поведал.
– Барин не ведал того, о чем молол его язык. – Девушка посмотрела на притихшую Мариулу. – Дайте мне карты.
Разложив колоду, она внимательно изучила расклад, после чего заговорила:
– Ларион не твой отец! Твой отец…
Ляля смутилась. Умолчав об отце Архипа, продолжила:
– Уже скоро вспыхнет великая смута. Прольется много крови. Смуту принесет за собой страшный человек, который будет называть себя Государем Россейским! Много людей разных поглотит смута. И тебя не минует доля сея лихая, Архип! Проявишь себя достойно – жив останешься! Спасуешь и совесть свою переступишь – сгинешь с позором.
Девушка смешала карты, сложила их в колоду и вернула напряженно на нее смотрящей Мариуле.
– Про отца мне поведай, Ляля, – облизнув губы, прошептал кузнец. – Ежели не Лариошка, тогда кто он?
– Придет то время, и вы встретитесь, – загадочно ответила цыганка.
– И долго мне ждать его?
– У Господа спроси, он лучше знает.
– А ты? – судорожно глотнув, спросил Архип.
Но ответа на свой вопрос ему услышать не довелось. В дом вбежала казачка Полина, с которой Ляля снимала венец безбрачия, и выпалила:
– Тетка моя Марфа представилась. Матушка сказала, что случилось это в самый раз тогда, когда я у вас венец безбрачия снимала! Знать, она на меня порчу навела. Господи, зачем ей это надо было?
12
Емельян Пугачев очнулся от крика. Кричал умиравший на соседней кровати тульчанин Лукьян Синицын. В чумной барак парня перенесли уже искалеченным взрывом, а врачи отказывались его оперировать, боясь заразиться «черной хворью».
– Скоро отмается, сердешный, – сочувственно вздохнул Василий Кабанов, пожилой солдат, лежавший слева от Пугачева.
– А мне вот покойные родственники по ночам снятся, – вздохнул раненый Кузьма Федоров, призванный на войну из-под Пскова, из деревеньки Веснушка. – Я их гоню, матерю даже, а они все приходят и приходят. Сядут на край кровати и молчат, собаки их задери.
– Помрешь скоро, – вздохнул Кабанов.
– А вот мне приснилось, – вступил в разговор казак Ерема Портнов. – Возвернулся домой я, в Яицк, вхожу в избу, а там гроб стоит, да такой красивый, мне аж понравился! Подхожу я, значится, к гробу тому да и лег внутрь. И так мне в нем удобно стало и хорошо, аж вылезать из него не хотелось…
– Тоже помрешь, – «успокоил» его Василий Кабанов. – Все мы здесь помрем не от ран турецких, а от чумы треклятой!
– Слышь, не скули там, пес шелудивый! – рыкнул на Кабанова Кузьма Федоров. – Еще про смерть молоть чего будешь, сапогом запущу!
– Где я? – прошептал Пугачев, и спорщики тут же прекратили перебранку.
– Емелька, ты это? – воскликнул Ерема Портнов. – А я вот бо́шку ломаю, ты – не ты? Одежку уланскую где-то раздобыл?
– Где я, братцы? – опять спросил Пугачев, пытаясь приподнять голову и оглядеться.
– В госпитале ты, как и мы все, – ответил Портнов. – Санитар давеча говорил, что подобрали тебя где-то в поле, далеко от войны. Раненого и чумой зараз смореного!
– Раз в память вернулся, знать, выкарабкаешься, – заверил его Матвей Галыгин. – Примета здесь такая верная имеется!
– Сам знаю, что не помру, – вздохнув, прикрыл глаза Пугачев. – Рано мне еще помирать-то.
– А мы, грешным делом, думали: все, – усмехнулся Портнов, – помрет улан безымянный!
– Как же, помрешь тут с вами, – сказал Пугачев и поискал взглядом Портнова. – Орете, как быки на кастрации. Уже успевших помереть из могил зараз подымите.
Удивительное дело – он лежал в госпитале, а не в окопе или в могиле. Гул в ушах обволакивал все густым туманом, за которым что-то происходило, порой доносились голоса соседей по кроватям или слышались шаги санитаров. А ему было все безразлично, ведь болезнь спасала его от смерти на фронте. Мысль о том, чтобы встать, вызвала в теле предчувствие боли.
Вошедший санитар быстро подошел к лежанке Пугачева. Емельян резко, хрипло раскашлялся, грудь его сотрясалась. Тело горело от высокой температуры. Санитар влил ему в рот какое-то лекарство и ушел.
Пугачев вдруг ощутил приближение смерти. Внутри у него все трепетало – легкие, кости, сердце… Конец так конец. Умирать, как оказалось, не так уж и страшно.
Но постепенно внутреннее трепетание затихло, и боль начала проходить…
* * *
Болезнь долго не отпускала Пугачева из своих цепких объятий. Соседи в бараке сменились несколько раз: кто-то из них выздоравливал, а кого-то санитары выносили из барака прямиком на кладбище.
Чума еще давала о себе знать в российской армии, но постепенно отступала. Но на смену ей стремилась не менее тяжелая болезнь – азиатская лихорадка.
Пугачев откровенно завидовал выздоравливающим и от всей души сочувствовал умирающим. Душу томила неясная тревога, которая отгоняла сон. Не спавшего уже несколько ночей кряду Пугачева разморило и клонило в этот день ко сну.
Он видел степь. Но она показалась ему унылой и однообразной, как азиатская пустыня. Емельян знал степь хорошо и любил ее. Пугачев любил бескрайние просторы, любил утренние и вечерние степные зори, любил многоцветье и разнотравье, любил запахи трав…
Он дремал и видел хороший сон. В это время кто-то уселся на табурет рядом с кроватью и легонько потряс его за плечо. Пугачев с трудом разлепил веки и увидел довольное лицо походного атамана Грекова.
– Вот, значит, ты где хоронишься, стервец? – улыбнулся доброжелательно атаман. – А мы тебя прямо обыскались все. Среди убитых нет, среди раненых тоже не сыскали. Думать начали, что убег, дезертировал наш храбрый хорунжий Пугачев!
Ни дремать, ни спать Емельян уже не мог: короткое забытье подкрепило его силы, а пришедший его навестить атаман и вовсе разогнал сон.
– Чего пялишься, будто на Христа распятого? – еще шире улыбнулся Греков. – Ей-богу рад, что хворый ты, Емеля, а не дезертир пакостный.
– Как житуха там у вас? – спросил Емельян.
– А что нам будет? – рассмеялся атаман. – Лупим турков в хвост и гриву! Им сейчас не слаще нашего приходится. Болезнь не щадит как наших, так и их. Как косой, косит басурмановы ряды!
Греков замолчал. Лицо его сделалось задумчивым и даже мечтательным, сосредоточенным на какой-то недосказанной, но, очевидно, захватившей его мысли. Атаман машинально теребил торчащие усы. Потом улыбнулся и замурлыкал под нос, как разнежившийся на весеннем солнышке мартовский кот.
– А я слыхал, что ты в бреду государем Петром Третьим себя величал? – вдруг спросил он. – Ты, случаем, не рехнулся зараз от хвори, Емеля?
– Что в бреду не ляпнешь! – уклонился от прямого ответа Пугачев.
Греков облегченно вздохнул и перекрестился:
– Ну, тогда слава Господу. А я черт-те что про тебя подумал. И ты помолись Господу Богу, Емеля, в сорочке, видать, сродился ты: ни рана тяжелая на смерть не обрекла, ни хворь черная!
Атаман доверительно коснулся руки больного:
– А что, ты и впрямь на помершего императора похож. Мне доводилось покойничка еще живым лицезреть! Ну давай не хворай, Емеля, а мне пора ужо.
Проводив Грекова взглядом, Пугачев облегченно вздохнул. Его внимание вдруг привлек всхлип с соседней кровати. На ней лежал ожидавший выписки молодой артиллерист Фома Гусев. Емельян дотянулся до него рукой и участливо окликнул:
– Ты чего, хнычешь, что ль?
Фома сел в постели, он хотел что-то сказать, но губы его затряслись и выдавили непонятные звуки. Пугачев решил – лихорадка! – и тронул было лоб парня, чтобы определить, есть ли жар, но Гусев грубо оттолкнул его руку и с озлоблением, готовым прорваться слезами, закатал штанину и выставил ногу с небольшими бурыми пятнами.
– На-ка вот, подивись.
– Лекарю о том обскажи и еще лечись, – посоветовал Пугачев.