Новый принцип «постоянства социальной стратификации» усваивался в первую очередь представителями национальных элит и гораздо слабее «тундровиками» – оленеводами, охотниками, рыболовами. Они более или менее успешно пытались адаптировать к новым условиям традиционные формы ведения хозяйства и отношений. Еще в конце 1950-х годов, когда сплошная коллективизация в северных регионах СССР уже завершилась и частные пастбищные угодья и стада оленей формально перешли в колхозную собственность, бывшие владельцы продолжали их выпасать и считать своими [Задорин, 2008]. Подобная ситуация складывалась и у охотников-рыболовов западносибирского Севера: ханты и манси, сведенные в колхозные рыболовецкие бригады и артели, зачастую оставались на традиционных родовых местах вылова – «рыболовецких песках» [Шевелев, 1987]. Стратификация советского общества была сравнительно слабо выраженной и в экономическом плане: разрыв между «обеспеченными» и «малообеспеченными» был сравнительно невелик, а «богатых», по сути, не существовало. Поэтому для пастухов, охотников и рыболовов более ощутимой становилась разница между ними, «тундровиками», и «поселковыми» – северянами, «переведенными на оседлость», живущими и работающими в населенных пунктах. Но специфические социальные страты стали формироваться и у жителей поселков. Одну из них составили представители «современных» профессий (медики, работники школ и предприятий связи, сельская администрация), другую – многочисленные люмпенизированные аборигены (в советское время практически все «числившиеся» на какой-либо службе, но, по сути, полубезработные), теснее связанные с тундровиками и живущие отчасти за счет эксплуатации природных ресурсов.
Как показали исследования конца 1990-х – начала 2000-х годов, доходы представителей этих («поселковых») групп практически не различались, но оценка своего «места в обществе» и «качества жизни» была разной: свое имущественное положение считали достаточным около 40% респондентов из представителей администрации, медиков, учителей и работников торговли и всего 27% опрошенных членов семей охотников и рыбаков, хотя все представители коренного населения ХМАО оказались за официально установленной чертой бедности [Kozlov, Vershubsky, Kozlova, 2007]. По-видимому, эта разница субъективных оценок качества жизни определялась не столько экономическими показателями, сколько действием фактора, известного как «конгруэнтность стиля жизни» («life-style congruity»), – адекватностью индивидуальных жизненных стратегий изменившимся социокультурным условиям. Сельская администрация, учителя, медики и работники торговли были больше вовлечены в систему отношений «западного» типа и не столь напряженно чувствовали себя в изменившемся мире. В результате представители более «модернизированных» групп, с одной стороны, были гораздо успешнее в имущественном обеспечении своих семей, что смягчало чувство дискомфорта, а с другой – вовлеченность в административные структуры или обладание «современными» профессиями сами по себе способствовали позитивному самоощущению.
«Фокусирование» влияет на оценку субъективного благополучия особенно сильно в тех ситуациях, когда индивид сравнивает себя с живущими рядом членами общества, не вовлеченными в деятельность, которую он считает важной. Человек склонен измерять свое благосостояние не в абсолютных величинах (доход), а в сравнении с общественным / материальным положением своего соседа [Duesenberry, 1949]. Из этого следует, что проживающие в одном поселке, но занятые разными видами деятельности манси или ханты оценивают свое «благополучие» относительно ближайших соседей, причем вхождение в «вестернизированные» роды деятельности (торговлю, медицину, образование, управление) воспринимается ими как факт, свидетельствующий об относительном благополучии. Развивая эту мысль, приходится заключить, что даже для поселковых аборигенов традиционная деятельность имеет негативну эмоциональную окраску. Такой вид активности, как оленеводство, часто декларируется северянами как «важная» и даже «необходимая» деятельность, но участвовать в ней лично они не желают.
Разрыв между социальными стратами современных северян усугубляется влиянием неожиданного, на первый взгляд, обстоятельства – ухода от исторически сложившихся в арктических культурах взаимоотношений детей и взрослых. В прошлом у арктических аборигенов, как и в других традиционных культурах, дети не рассматривались как «подчиненная» часть общества. Причина во многом в том, что в таких группах дети принадлежали не столько к семье биологических родителей, сколько ко всему связанному родственными узами сообществу, в котором они родились, вскармливаются, воспитываются и обучаются [Кон, 2010]. В традиционной культуре ребенок с момента рождения оказывался окруженным большим количеством взрослых, ориентированных на заботу о нем. Это дополнительное внимание и опека обеспечивались институтом «социальных родителей» [Волдина, 2000; Бутинов, 1992]. Не только отец и мать, но и большой круг других взрослых обязаны были заботиться о ребенке, следить за его развитием, стараться как можно чаще его видеть, т.е. принимать самое непосредственное участие в его воспитании и обучении. Ребенок, по сути, принадлежал не только своим «генетическим» родителям, но и родителям «дополнительным», всей общности, в которой жил. Такое «общественное воспитание» приучало детей думать о мире как о наполненной родителями среде, а не как о месте, где их безопасность и благополучие зависят от сохранения отношений только со своими непосредственными предками [Мид, 1988]. Но став взрослыми, дети должны были, в свою очередь, проявлять заботу не только о своих биологических, но и о социальных родителях, т.е. значительном количестве членов общества. Этот путь развития личности значительно сглаживал и возрастные, и социальные барьеры [Бурыкин, Шарина, 2001].
«Народная педагогика» в принципе исключает профессию педагога и оказывается эффективной только тогда, когда этнос не знает социопрофессиональной дифференциации [Бурыкин, 1998]. В современном же обществе ключевыми фигурами в воспитании ребенка считаются его биологические родители и люди, профессионально занимающиеся образованием, – учителя. В школах, и в особенности в интернатах, дети северян оказывались в обществах, жестко стратифицированных как в возрастном, так и в социальном плане (учитель / воспитатель – ученик / воспитанник), резко контрастирующих с традиционным укладом.
Нарастающая по многим причинам экономическая и социальная стратификация арктических народов ведет к тому, что и без того малочисленное общество коренных северян раскалывается на миры, живущие по-разному и имеющие разные цели и приоритеты. Удовлетворить свои базовые психологические потребности в автономии, компетентности и социальной принадлежности (и тем самым приблизиться к ощущению счастья) люди могут только при адекватном поведении в среде, обеспечивающей такому поведению социальную поддержку [Deci, 1985; Ryan, Deci, 2001]. Традиционный для северян «горизонтально ориентированный» вариант отношений (характерными элементами которого являются эгалитарность и ориентация на коллективизм [Inkeles, Smith, 1974]) дает человеку ощущение как компетентности и включенности в отношения с другими людьми, так и принадлежности к большой социальной группе – нации или культуре. Но эгалитарное общество, построенное на принципе «горизонтальных» отношений, оказывается дезадаптивным в «вестернизированном» мире, ориентированном на «вертикальный» тип отношений и во многом являющемся его продуктом. «Вертикально ориентированные» отношения, отвечающие требованиям и установкам культур «модернизированного» мира, создают разные социальные реальности для тех, кто стоит наверху социальной иерархии и внизу ее [Cockerham, 1999]. С этих позиций расслоение аборигенных общин следует рассматривать как специфический стрессор, обусловленный модернизационными изменениями.
Социальная сплоченность как адаптационный механизм
Технологическое развитие, описанные выше идеологические и социально-политические процессы, повлекшие социальную дифференциацию, распространение современных средств массовой информации, рост географической и социальной мобильности населения в модернизированном обществе закономерно приводят к все большей индивидуализации образа жизни, интенсификации разнообразных информационных воздействий и повышению общего темпа жизни. В результате изменившиеся социокультурные условия предъявляют особые требования к личностным качествам индивидов, стремящихся интегрироваться в «новое общество», – повышение личной ответственности за совершаемые поступки, способность к принятию решений в условиях остро ограниченного времени и, главное, способность к формированию собственной системы смысловых и ценностных координат для упорядочивания разнообразных (часто противоречивых) информационных и нормативных воздействий. В такой культурной ситуации нестабильность становится базовой характеристикой восприятия мира. Эта оценка индивидом мира как нестабильного – т.е. потенциально изменяемого – дает индивиду надежду на возможность выгодных для него изменений. Таким образом, в условиях модернизированного общества, где изменчивость становится нормой, представления о мире как нестабильном может расцениваться как показатель адекватности восприятия социокультурной ситуации [Козлова, 2009].