В дневное время они восседали на жирных бюргерских носах, а на ночь укладывались в мягкие футляры.
По-разному сложились биографии родственников. Фридрих и Амалия никогда не видели ни одной настоящей картины, а их внучок отсвечивал на всех европейских вернисажах.
Так что не зря Грабарь носил очки столько лет. Все же не какие-то простые, а с биографией. Тоже на свет появились в одном месте, а потом сразу оказались в другом.
Кстати, феска у Альфреда Рудольфовича столь же примечательная. Ничуть не менее иностранная, чем окуляры однокурсника.
Как-то по случаю Эберлинг купил ее во Флоренции. Уж очень приглянулась ему лавочка. Еще так подумал: а не здесь ли модник Рафаэль заказывал себе плащи и камзолы?
Блокада
Почему Эберлинг всегда в хорошем настроении? Потому что все продается. Хоть иногда и случаются неприятности, но он редко остается внакладе.
Вот почему Альфред Рудольфович так воспринял блокаду. В сравнении с новыми обстоятельствами даже революция казалась менее радикальной. Все же тогда жизнь теплилась, а тут, кажется, прекратилась совсем.
И пейзаж блокады пустынный. Был мир разнообразный, а стал буквально в две краски. При этом днем преобладает черная, а белая неуверенно пробивается.
Это и есть блокадный паек живописца. Минимум хлеба, почти полное отсутствие желтого и зеленого. Не только холодно и голодно, но еще не на чем остановить взгляд.
Больше всего блокада похожа на сон. Сжимаешься в ужасе, но где-то в глубине надеешься на то, что вскоре протрешь глаза.
– Знаете, - скажешь, - сегодня видел страшный сон. Словно все стали настолько одинаковыми, что не отличить мужчину от женщины, ребенка от старика…
Ждешь, когда проснешься, а сон длится. Будто уже не существует настоящей реальности, а есть только сочиненная и фантастическая.
И люди в самом деле на одно лицо. Спрятались в платки и тряпки, только глаза выглядывают. Не верится, что в прежней жизни у каждого из них имелось имя и фамилия.
Трудно в одиночку бороться с этой почти что нирваной, но Альфред Рудольфович попробовал.
Купля-продажа
Свои картины Эберлинг показывал спокойно и деловито, а библиотеку с энтузиазмом.
Есть книги, которые олицетворяют самое книгу. Листаешь и чувствуешь причастность к чему-то важному и значительному.
Еще раз с радостью прикоснешься к кожаной поверхности. Буквально рукой почувствуешь: «Триодь постная», 1561 год, Венеция или «Устав морской», Санкт-Петербург, 1720 год.
Эти издания он решил продать. Следовало только стащить их с верхнего этажа и разложить на мостовой.
Совсем невмоготу было идти, а как вспомнит, для чего это предпринял, так сразу появляются силы.
Даже попытался заманить покупателей. Плетутся двое на другой стороне улицы, а он с этой им машет рукой.
Правая рука поболталась в воздухе, а потом бессильно опустилась. Получилось не «Идите сюда», а «Тону».
И действительно, тонул. Чувствовал, что другого шанса не будет.
Блокадный человек не может позволить себе любопытство, но все же несколько человек подошли.
Ах, книги? Кому нужны книги? Не будь они таких размеров, то сгодились бы в печь.
Холод и голод поразили Альфреда Рудольфовича меньше, чем это безразличие.
Вечером Эберлинг пополз в мастерскую, а свой товар оставил на мостовой.
Когда через несколько дней вышел на улицу, то над его богатством высился могильный холм из чистого снега.
Сын
Пришла пора сказать, что у Альфреда Рудольфовича был сын Лев. Мы о нем не забыли, но просто к этому времени он почти не занимал места в жизни художника.
После развода с первой женой отношения сперва еще сохранялись, а потом заглохли окончательно.
Эберлинг даже не знал, что из-за немецкой фамилии сына не взяли в армию и оставили умирать в Ленинграде.
Первые блокадные месяцы Лев находился всего в нескольких сотнях метров от Сергиевской.
Что значит «всего»? Когда человек с трудом ходит по комнате, то для него это как другой конец света.
Оба изголодали и исхудали до последней степени. Уже думали, не выживут. Так одновременно думали, словно между ними еще существовала связь.
Альфред Рудольфович действительно несколько раз умирал, но все же смог удержаться на этой тонкой грани, а его сын умер окончательно и бесповоротно.
Заказы
Так все время. Достигаешь края отчаяния и медленно отползаешь. Каждый вновь завоеванный сантиметр считаешь удачей.
Постепенно понимаешь, что не только жив, но можешь держать в руке карандаш. Начинаешь с опаской, а потом появляется уверенность.
Кого за это благодарить? Ну, конечно, заказчиков. Уже совсем перестал надеяться, как опять пошли предложения.
Понимают, что живут в аду, но хотят быть запечатленными доброжелательной кистью известного мастера.
Такой неожиданный поворот. Только он привык к тому, что нет дел важнее, чем тушение зажигалок или плетение сетей для маскировки, как его опять призвали к мольберту.
И гонорар положили царский. В общей сложности десять килограммов хлеба, по два за каждый портрет.
А где гонорар, там и соответствующий настрой.
Опять размешиваешь краски, грунтуешь холст, делаешь первые наметки… Получаешь удовольствие от того, что персонаж еще сидит напротив, но очень скоро это место покинет и целиком переместится на холст.
Новая жизнь
Везение так везение. Не какой-то там дополнительный паек, а новая жизнь со всеми вытекающими последствиями.
Эберлинг уже не очень удивлялся. Еще пару месяцев назад ни за что бы не поверил, а сейчас принял как должное.
В конце июня 1942 года они вместе с женой покинули Ленинград и около месяца добирались на Алтай.
Жизнь и в эвакуации непростая. Хоть не столь безнадежная, как в родном городе, но тоже требующая постоянных усилий.
Во время блокады у него оставалась собственная мастерская, а тут их поселили в тесной комнатушке.
А еще на кухне за стеной живет семья. Три человека и теленок.
Родители с мальчиком тоже не тихие, а теленок просто беспокойный. Все время нервничает, просится на травку, хотя на дворе холод и зима.
Пейзажи
Странный дом. Не дом, а корабль. Движется в пустоте ночи, полный вскриков, взвизгов и стонов.
К утру доберется, встанет на мель. Откроешь глаза, и первые минуты слушаешь тишину.
Прежде такую тишину он только видел на полотнах мастеров Возрождения. Тут дело не в том, что тихо, а в том, что никакие слова не нужны.
Поглядишь в окно: красота! Уж действительно не пожалели зеленого и желтого! А синего плеснули столько, что, кажется, хватило бы на целое море.
Взгляд ищет, на чем ему остановиться. Так и движется в бесконечность. От молодых еще холмов к всечеловеческим, яснеющим в Тоскане.
Каждый день видишь, а все не привыкнуть. Сколько раз брался рисовать, а однажды заговорил стихами. Скорее всего, и не помнил фамилии Мандельштама, но неожиданно с ним совпал.
«Не разнообразием и красотой горных мотивов, - написал Эберлинг ученику, - напоминающих предгорье Тосканы, в частности, окрестности Флоренции, поражает алтайская природа, а необычными смелыми цветовыми и световыми эффектами, чарующими глаз, в особенности при восходе и закате солнца».
Что же это получается? В Ленинграде ничто не напоминало ему об Италии, а тут эта связь чувствовалась.
Верно сказал поэт: «молодых холмов». Отсюда, из самого начала мира, явно ближе до его вершины.