– Ну что, ты пить хочешь? – жена склонилась над ним, потрогала лоб: жар спал. Она вытерла капельки пота платком. – Ну, что, тебе лучше?
– В шведах есть все-таки что-то ужасное, – прошептал он, пытаясь опереться о локоть. Жена присела к нему на постель.
– Почему? – удивилась она.
– Они – неправильные, им до лампочки чужое мнение – он забулькал какой-то горькой жидкостью во рту (видимо, в чай жена незаметно подмешала антибиотик), – они живут для себя, исключительно для себя, а это ненормально. Человек обречен жить для других, ради других, он озабочен впечатлением, которое на других производит, а они… – Он устал.
– Ну, ну, – жена ласково погладила его по начинающей лысеть голове, – а ты так хвалил шведскую модель.
– У меня, видимо, уже был жар. – Он обиженно отвернулся к стене. – На хрен нам их модель.
Жена вышла. Поспи, поспи, милый, сказала она. Началась жизнь в кухне. Полилась вода, загудели трубы. Антикварный чайник подскакивал, гремя погремушкой крышки.
У меня, наверное, уже не получится сделать верблюда. Он скрестил указательный и средний пальцы. Нет, как-то не так. Большой, вроде, сюда, а безымянный… М-да. Приехали. В другой комнате жена включила телевизор. Там и здесь стреляли. Убитые, раненые, осужденные. Цены жуткие, коровы мрут. Телевизор – спрут человечества. ТАМБОВСКИЙ ВОЛК ВАМ ВСЕМ ТОВАРИЩ. Рок-группы надо загнать на разгрузку овощей! Буду лежать и болеть всегда.
Запиликала улитка телефона. Он перевернулся на другой бок, покряхтел, поохал.
– Слушаю.
– Ну, как ты там, Левушка?
– Инка, ты?
– Я.
– Сдыхаю, мать, как старый пес. Время давит, жена мечтает стать вдовой, иностранцы – му… Когда? Завтра? На работу? Ее зовут, ты говорила, Натали? Глубокая русская душа. Милка ты моя. Ты бесценна, сволочь ты этакая. Завтра! Завтра! В четыре тридцать. Раньше не могу – припрется какой-то болван из министерства. Скромно одета? Так это прекрасно! У меня нет, прости, такой задницы, чтобы высиживать им всем на манто и кожаные пиджаки. Будет рада скромным духам. Я тебя целую, сволочь ты паскудная моя. Но, смотри, не подведи, я ведь ждал тогда. Целую!!!
Он спустил ноги с кровати. Телефон опять попикал. На сей раз звонила секретарша, интересовалась, не нужно ли ему для поправки пошатнувшегося здоровья прислать домой Николая Каримовича.
Николай Каримович стоял в кабинете директора, рядом с телефоном. Он снова был без носков. По мягкому ковру славно плыли солнечные зайчики.
Мануалотерапевту было отказано.
– Завтра я сам буду на работе! – кричал в трубку Лев Александрович. – Пусть явится в одиннадцать творить свои бесчинства!
* * *
Так, наверное, вели Таню Ларину к ее генералу. И генерал ли он был, подумала Наталья, ибо роман в стихах был ею прочно забыт, и сюжет оперы – кто там в малиновом берете? – закрыл, как величественная тень, геометрически простую красоту оригинала. Падал влажный крупный снег. Так, наверное, Таню Ларину…
– Я боюсь, – призналась она усатой Инессе, – но ты говоришь, он чудный мужик?
– Не то слово. Умнейший и… – Они стояли, ожидая зеленого света, Наталья в скромном пальтице, правда, сшитом со вкусом – серый драп и маленькая, искусственного меха горжетка, усатая Инесса – в роскошной шубе из разноцветных лисьих хвостов.
– И обаятельный.
– Но ему, ты говорила, сорок восемь?
– Дурочка, от тридцати пяти до пятидесяти – лучший возраст мужчины. Он уже мудр, но еще и силен! Пойдем скорее. – Инесса крепко схватила под руку смущенную и боязливую тридцатилетнюю девицу.
– Об этой твоей детали я умолчала, мог испугаться. И как такое вообще могло быть! Петь в ансамбле… и не трахаться ни с кем! Мне вот уже… Она подула на усы… – а я…
Инесса была старше Льва Александровича на неопределенное число лет, имела мужа – администратора известного в столице ресторана, куда все друзья ходили обедать, – а я без секса дня не могу прожить!
Снег, медленно вальсируя, падал, осыпая скромную Натальину горжетку и богатую доху усатой дуэньи своими нежными хлопьями, и вновь вальсировал, заметая старую улочку, мостик, за которым невдалеке серебрился глотком замерзшей воды купол крохотной церквушки, и вальсировал, и попадал в глаза, влажно целуя, точно мать, провожающая дочь, целует, пряча слезы…
– Здесь.
– А почему вывески нет?
– Вывески нет. Да.
Вторая, застекленная дверь не открывалась.
– Она закрыта, – робко сказала Наталья.
– Ты ее не к себе, а от себя. Дуреха.
И дверь легко открылась, впуская их в небольшой вестибюль, откуда мраморные ступени, покрытые бордовой ковровой дорожкой, вели наверх, а над ступенями торжественно светились хрустальные люстры.
– Вы к кому? – выглянуло из деревянного скворечника равнодушное лицо.
Сейчас скажет, что принимать не велено. Наталья спряталась за лисьи хвостики.
– Ко Льву Александровичу.
– Здесь подпишитесь, – сказало лицо, выкинув им на черную полочку новенький гроссбух. – Поразборчивей.
– Я подпишу. – Инесса поставила две закорючки. Книга исчезла.
– Проходите.
По мраморным ступеням поднимались они, люстры позвякивали пискляво, как летучие мыши. Мелькнул и скрылся на втором этаже сероголубой Сидоркин.
В приемной секретарша, вежливо улыбнувшись Инессе, Наталью окинула полупрезрительным взглядом, окончательно ту смутив. Наталью потрясли итальянские туфли, экстравагантный костюм и дикая стрижка лимонного цвета. Секретарша выглядела, как кинозвезда.
– Лев Александрович, к вам дамы.
Наталья покраснела. Надо же, заметив изменение цвета Натальиного лица, поразилась Инесса, сто тысяч лет не видела никого, кроме нее, кто был бы способен покраснеть.
– Кто у него? – поинтересовался Сидоркин.
– Дама одна, его старая знакомая, а с ней, по-видимому, племянница ее, провинциалочка. А что, собственно? Служебный контакт.
Сидоркин отчего-то впал в глубокую задумчивость.
– Вы стихи переписали? – секретарша лениво жевала принесенную ей импозантным из четвертого сектора американскую шоколадку. И шоколад у них дрянь, думала она, а живут – вот нам только позавидовать им остается.
Сидоркин сел на стул, аккуратно и неподвижно, как тушканчик.
– Я вас спрашиваю, Сидоркин? – секретарша отложила недоеденную шоколадку в ящик стола. – Вы стихи принесли?
– Я все-таки тут заведующий сектором, – Сидоркин поспешно вскочил, – почему именно я должен слагать оды, я, конечно, готов для директора все сделать…
– Вы же говорили, Клара Германовна сочинила?
– Так была же справедливая критика принесенного поздравления.
– Конечно! – секретарша подкрасила губы. – Было штампованно, банально, стандартно, а надо оригинально, ярко, красочно, интересно. – Она убрала помаду в сумочку.
– Потому и пришлось мне переписать. – Сидоркин протянул ей листок.
– Да нет, – рассердилась почему-то она, – сами прочитайте. Вслух!
– Высокой страсти не имея ямб от хорея отличать, в день торжества, в день юбилея, желаю все же поздравлять…
– Постойте, – прервала его нудное чтение секретарша, – опять слово «юбилея», мы ли вам не говорили, что ему не пятьдесят исполняется, а всего сорок восемь.
– Я вам вот что могу возразить, – он понизил голос, наклонившись над столом секретарши, отчего из его кармана выскользнула авторучка, – мне Клара Германовна его личное дело в кадрах нашла, ему исполняется ровно пятьдесят!
– Во-первых, господин Сидоркин…
– Товарищ Сидоркин.
– Теперь у нас никто никому не товарищ, а каждый каждому господин! Во-вторых, у вас ручка из кармана выпала.
– Куда?
– На ковер, разумеется, куда же ей еще выпадывать?
– А я подумал, что на вашу… гм… коленку.
– Сидоркин, раз вы не господин, это не ваш стиль! – гневно двинула бровью секретарша. Ни разу шоколадки, жмот, не принес, а туда же – на вашу коленку! – А, во-вторых, мне сам Лев Александрович сказал, что ему исполняется сорок восемь, значит, мы все должны поздравлять его не с юбилеем, а с сороковосьмилетием.