Представим, что мой мозг с моей душой
В супружестве. От них родятся мысли,
Дающие дальнейшее потомство 52.
Потомство, стоит добавить, которого он был лишен как король. Я полагаю, что тюремный монолог Ричарда в последнем акте, к которому зритель подготовлен постепенной развязкой остальных сюжетных линий, представляет нам новое, еще безымянное тело Ричарда. С одной стороны, это тело бесправного заключенного, ведущего «голую» (в терминах Дж. Агамбена)53 или, точнее, «мучимую жизнь» (tortured life)54. Это тело по контрасту с физическим телом короля сохраняет память о былой власти и страдает от жестокого обращения. Но есть и другое тело, которое пытается мыслить о «вселенной», о том, какое место в ней теперь занимает «лишь я» и о свойственном этому новому телу (и его мыслям) недовольстве:
На племя, что живет в том, внешнем, мире,
Похоже удивительно оно:
Ведь мысли тоже вечно недовольны 55.
Это тело абсолютизирует недовольство и приписывает его любому человеку («none contented»):
Но, кем бы я ни стал, –
И всякий, если только человек он,
Ничем не будет никогда доволен
И обретет покой, лишь став ничем 56.
У Ричарда нет времени разобраться в соотношении новых и старых тел, они множатся и переплетаются в его монологе, как мысли нового тела. Король Ричард, который сам был «покрасневшим от гнева солнцем» (в оригинале – «недовольным», discontented sun, III:3), теперь признает право на недовольство за каждой мыслью, вне иерархий, и говорит о всяком человеке (any man).
Это новое тело, которое живет на сцене всего один монолог, судит само себя, слыша за доносящейся до него музыкой гармонию тела государства:
Что? Музыка? Ха-ха! Держите строй:
Ведь музыка нестройная ужасна!
Не так ли с музыкою душ людских?
Я здесь улавливаю чутким ухом
Фальшь инструментов, нарушенье строя,
А нарушенье строя в государстве
Расслышать вовремя я не сумел 57.
Это тело просит прекратить музыку и благословляет пославшего ее, несмотря на страдание, которые ему приносит аналогия с государством. Благословение, вероятно, возможно потому, что мучимый узник уже не ощущает себя частью государства и может смотреть на его механизм со стороны. Тело неподвижно относительно времени, тело само стало часами (или «кукушкой на часах» Болингброка – добавляет другое тело, помнящее о королевской власти). Тела спорят, создавая шизофренический кошмар, терзающий Ричарда. Но полилог их организует именно это мыслящее тело, которое я предлагаю называть «телом интеллектуала».
Тело интеллектуала трудно определить, когда оно промелькнуло перед зрителем на несколько минут. Неясно, к чему оно стремится, как оно представляет само себя. Но главная его проблема – ему не над чем властвовать и нечего контролировать. Ричард сам стал «нестройной музыкой», которая очень скоро прекратится. Но за минуты последнего монолога тело интеллектуала успевает понять, что может контролировать только мысли, которые плодятся так скоро, что из них можно составить новое королевство.
Канторович завершает анализ сцены, где Ричард лишается престола, утверждением нового тела: «…Это – demise Ричарда и возвышение нового природного тела»58. По всей вероятности, он имеет в виду тело Генриха Болингброка. Парадоксально, но со словами о возвышении нового тела нельзя не согласиться, только это скорее тело интеллектуала. Его короткая жизнь делает хронику Шекспира больше похожей на его последующие трагедии.
В рамках мысли XVI–XVII вв. с ее труднопреодолимой дихотомией vita activa и vita contemplativa59 герой-король, пусть и развенчанный, заранее проигрывает, решив вести созерцательную жизнь. Примеров этому достаточно и у Шекспира, и у его современников – вспомним только одного Просперо. В то же время меланхолический интеллектуал, ушедший в созерцание, сталкивается с теми же проблемами, что и шекспировский Ричард, властвующий над недовольными мыслями.
Преодолеть дихотомию и выйти за ее пределы можно, добавив к ее двум элементам третий термин, который нарушает их строгую разграниченность. Я предлагаю использовать введенное Ж. Делезом и Ф. Гваттари понятие «тело без органов» для того, чтобы описать попытку интеллектуалов раннего Нового времени представить себе тело, превращающее власть монарха во власть интеллектуала – не только над мыслями, но и над людьми.
При всей кажущейся неисторичности такого терминологического сдвига он, видимо, неизбежен, если мы хотим описать интеллектуала, вычлененного из профессионального сообщества или общества в целом. Механизм превращения в тело без органов, описанный Делезом и Гваттари, удивительно созвучен как страху Ричарда, что он превращается в ничто, так и, например, опасениям Джона Донна в письме к другу: «…не быть частью какого-либо тела – значит быть ничем»60.
Как интеллектуальное тело Ричарда, тело без органов «замыкается в полной глубине без границ и без внешнего пространства»61. Но оно – «не свидетель изначального небытия, как и не остаток потерянной цельности»62. Оно взрывает организм путем «ускользания» и «детерриториализации», «пронизано бесформенными, нестабильными материями, потоками во всех направлениях, свободными интенсивностями или номадическими сингулярностями»63. При всей апофатичности и неясности этих объяснений их основное направление ясно: тело без органов появляется, когда организм открепляет от себя органы – «социальные функции» – и хотя бы на время останавливает то, что Делез и Гваттари называют «машинами желания». Применительно к раннему Новому времени – как, впрочем, и к состоянию после модерности – дело не в том, чтобы стать телом без органов, а чтобы ощущать его под всеми органами и желаниями, не отрицать идущий от него поток «номадических сингулярностей», пытаться преодолеть кажущийся огромным пробел между созерцанием и действием, заставить короля мучиться невозможностью истинного созерцания, а «сатурнического» интеллектуала – действовать словом. Оба при этом не превращаются в ничто, а продолжают существовать как комплексное, составное тело.
Мой тезис в том, что такое стремление в раннее Новое время может быть доступно только интеллектуалу и, в сущности, является его основной дефиницией. В эпоху, когда «истина локализовалась… по рамкам» сословий, тело интеллектуала ищет «всякой общечеловеческой правды, не приуроченной к тому или другому сословию, установленной профессии, т.е. к известному праву…»64 Цитата из М.М. Бахтина не случайна: столкнувшись с той же проблемой, он решает ее с помощью теории карнавала и карнавального смеха, который одновременно подрывает и укрепляет иерархию. Применительно ко всем механизмам общества и его групп, он, возможно, прав. Но с каждым отдельным интеллектуалом все сложнее. Совершив над собой акт дивестиции, он уже не станет прежним организмом. Он найдет удовлетворение в неудовольствии, отказываясь от привычных функций тела, прежде всего социальных, постоянно перетекая на «небольшой участочек новой земли»65 и выращивая новые «органы».