Основные события происходят за кулисами и обеспечиваются безвестными широкой публике рабочими сцены. Премьерам — и театральным, и политическим, — свойственно забывать, что без этой скромной фоновой работы спектакль просто не возможен, и поэтому они склонны приписывать успех только собственному лицедейству. Стоило бы посмотреть на них в тот момент, когда Deus заартачится и не захочет являться ex machina. Вместе с тем повествование не срывается в популярную конспирологическую паранойю всемирного заговора. То, что роднит героев Еськова со Штирлицем и шпионами Ле Карре — неидеологическая преданность своей стране, осознание необходимости своей зачастую грязной работы и желание сделать ее как можно лучше. После того, как фанатики прекращают улучшать мир, приходят профессионалы — без флагов и фанфар — делать дело, спасать его. Два лика одной Власти, и какой из них истинный…
Есть, правда и такие смельчаки, которые, побывав в брюхе Левиафана, вышли из него чудесным образом, как новоявленный Иона и теперь вполне авторитетно могут судить о внутреннем строении коридоров власти. Об одном из таких свидетельств и пойдет речь далее.
Надо сказать, что появление второй части «Сельвы» меня несколько насторожило. Ну не люблю я сериалов и сериальщиков. Для того чтобы продержаться в жанре «Санта-Барбары», надо быть прирожденным халтурщиком без страха и упрека и лепить один за другим «утренние», "полуденные" и "без-семи-минут шесть" дозоры (позоры?). "Тяп-ляп творчество" не может понизить первоначально взятую планку — просто за отсутствием таковой.
Первая часть «Сельвы», о чем мне уже приходилось писать, показалась мне несколько хаотичной и сыроватой. Я отметил для себя несколько явных недостатков, как-то: полное и безоговорочное отсутствие динамики развития, нагромождение описательных массивов, временами — избыточно-иронический запал. Всемилостивейший и всемогущий сподобил меня увидеть, как недостатки преображаются в несомненные достоинства.
Статичность сюжета, как становится понятно из второй части, не случайна и хорошо продумана. Совершенно необязательно тащиться за автором очередного «квеста» по тривиальному лабиринту сюжета, можно ведь комфортно расположиться в "глазе бури", уютно совпадающем с удобным креслом и наблюдать все происходящее, если не с точки зрения демиурга, то, по крайней мере, лица к нему приближенного. Это напоминает скорее эффект стробоскопа, луч которого выхватывает на мгновение — момент истины — лица танцующих на дискотеке. Впрочем, демиург не столько жестко руководит событиями, сколько с тактичностью гроссмейстера "Игры в бисер" уточняет их нюансы. Отказ от жестко-оформленного сюжета не случаен.
Ранее я замечал, что, в принципе, организация сюжета вполне искусственна.
Повседневная жизнь при том, что состоит из отдельных вычленяемых микро и минисюжетов, на макроуровне неделима. Субстанция, которую зачерпнули из реки Хронос, сколько бы ее ни было — жизнь и судьба одного человека или всего общества, притом, что обладает всеми свойствами исходной материи (в частности — сюжетом, начинающимся рождением и завершающимся смертью) рекой не является.
История, совмещающая тысячи жизнесудеб, непрерывна и неразрывна: "Не бывает такого, чтоб чего-нибудь да не было". Мы не находим сюжета в собственном существовании, хотя, возможно, для потомков он будет очевиден. Так и читатели продолжения «Сельвы» вольны отыскивать сюжет в предлагаемых им моментальных слепках описываемой реальности.
На первый взгляд, подбор действующих лиц случаен, но со временем, когда их очертания проявляются (очень уместная аналогия с появлением изображения при фотопроцессе), то становятся выпуклыми, узнаваемыми и привычными читателю — спутнику демиурга. Каждая глава является сама по себе законченной миниатюрой, сравнимой с насекомым, застывшим в капельке янтаря; взятая отдельно — курьёз, забавная бусинка, но все главы вместе составляют своеобразное и причудливое ожерелье.
Описание у Л. Вершинина является настолько мощным и мастерским средством, что успешно подменяет собой не только сюжет, но и психологию. "Мое дело рассказать, а дать рассказанному нравственные и прочие оценки дело читателя", — как бы заявляет автор. Неким фанатичным поклонникам контрастных, черно-белых толкинско-крапивинских миров такая позиция может показаться имморализмом. Мир неопределенных оттенков, конечно, не настолько детерминирован, как им бы хотелось, но все же не стоит забывать, что время от времени "черт становится богом, а чет превращается в нечет". Правда, для фанатиков такие перемены, как правило, незаметны.
Возвращаясь к Вершинину, замечу, что он пишет для зрелого читателя, способного оценить авторские намеки и реминисценции и не нуждающегося в прогорклом морализаторстве на тему "Что такое хорошо и что такое плохо". Может и впрямь, если долго говорить человеку: "Ты — свинья!", то со временем он захрюкает. Тут, впрочем, дело еще и в самом человеке, который с такой легкостью перевоплощается.
Но если свинье твердить изо дня в день: "Се человек!", то, боюсь, разговаривать по-человечески она все же не станет. И не потому, что не захочет. Просто не сможет.
Обучать читателя стоит не отделению зерен от плевел, а способности размышлять.
Правда, размышляющий, несмотря на все противодействия и запреты, может со временем додуматься, что вещи, спокон веку именуемые «Добром» и «Злом» на самом деле таковыми не являются — и сделать соответствующие теоретические и практические выводы. Подобная история произошла в одной, не понаслышке мне знакомой стране. Там, впрочем, налюбовавшись на полезшие со всех щелей и малин кувшинные рыла и свиные хари, сделали оригинальный вывод, что во всем виноваты размышления и размышляющие, а если б не задумываться и не рефлексировать, то с песней, улыбкой да энтузиазмом через пару-тройку пятилеток преобразовали бы свинью в Нового Человека. Или наоборот — это уж как звезды встанут. На кремлевских башнях.
Оставим моралите моралистам, а сами вернемся к литературе, дело которой не давать директивы как быть, а рассказывать, как оно есть. Или как она видит то, что есть. Вершинин ведь не квазиреалист-чернушник, нагнетающий трагедию на пустом месте. Но и не украшатель, не лакировщик действительности. Он — Поэт и этим все сказано. Как и любой Поэт, он стремится к идеалу. Правду жизни, тьму низких истин он не подменяет возвышающим обманом, он лишь видит людей и события совершенными и законченными. Попробую пояснить свою мысль. Законченность героя у Вершинина не свидетельствует о превращении его в манекен из папье-маше, в застывшую в игре «Замри» картонную дурилку. Персонаж не становится однозначным и предсказуемым, ему ведомы и страхи, и упреки. Но все же он чуть лучше, умнее, красивее, привлекательнее, интереснее и обаятельнее чем люди вокруг нас. Это чуть и является тем компонентом творчества, той искрой божьей, которая делает искусство близким жизни, при этом, не позволяя им смешиваться.
Вообще, взаимосвязь искусства и жизни для российской словесности тема хроническая в силу абсолютной нелеченности. Жизнь побаивается Литературы, почитая ее видом Магии и на этом беспочвенном, хоть и лестном основании изничтожает наиболее талантливых магов, где и когда только возможно, не считаясь с затратами. Зная о столь губительных проявлениях, Литература иногда отказывается от себя самой, пытаясь заискивать и прогибаться перед массой читателей-"бовбаланов". Последние награждают подобную понятливость "баблом и голдяхой", а, на худой конец, жестяной короной на очередном Всепьянейшем Соборе.
Такие вот национальные особенности любви к изящной словесности.
Я уже замечал, насколько своеобразно некоторые понимают свободу слова в русском Интернете — она присуща только одним, раз и навсегда определенным персоналиям, а для всех остальных — весьма условное архитектурное излишество, которым можно премировать, но ведь можно и лишить… А в обычной, не виртуальной российской действительности, до сих пор считается хорошим тоном читать между строк, выискивать эзопов язык и потом немеряно обижаться.